Многих читателей взволновал рассказ о том, в какой нищете прозябает народ. Даже в тщательно взвешенном моем изложении об этом говорилось вполне прозрачно: «Продуктов в магазинах практически нет, они распределяются в особом порядке. Какие, сколько и как — на эти вопросы мне никто не ответил. Я понимаю — хвастаться нечем: это боль, саднящая рана, неизбежность, с которой свыклись, но которая не становится от этого привычней и легче… В Пхеньяне нет мясных магазинов, но откуда им взяться, если пастбища и стада нехарактерны для пейзажа этой страны?»
Так, лавируя, приходилось писать, чтобы пробиться на газетную полосу, но эта нарочитая осторожность еще больше, как я теперь понимаю, впечатляла читателей, ибо они понимали, как много недосказанного осталось за дипломатично выверенным словесным фасадом.
В день публикации очерка я встретил моего друга Мишу Рощина, замечательного писателя, человека тонкой и нежной души,
— Вот как надо писать! — воскликнул он, обнимая меня. — Женщина с туфлями стоит у меня перед глазами. Одной этой детали достаточно, чтобы я все понял.
Он говорил о таком пассаже из очерка: «Воскресным солнечным днем у выхода из универмага увидел я двух женщин: молодую и пожилую… Пожилая вышла на площадь с парой туфель в руках. Я покривил бы душой, сказав, что они отличались изяществом и красотой. Но я никогда не забуду, как эта женщина их целовала. Как их прижимала к груди».
Эпизод с туфлями заметил не только Рощин. Его заметили и в Корее. И правильно поняли, о чем тот эпизод говорит.
Через несколько дней после выхода очерка Прудков мне сообщил, что назревает скандал.
В МИД пришла нота корейского посольства. А советское посольство в Пхеньяне получило ноту корейского МИДа. Среди прочих обвинений фигурировал и эпизод с туфлями: как оказалось, он оскорбителен для корейского народа, который не испытывает никаких трудностей в удовлетворении своих жизненных потребностей. Оскорбительной неблагодарностью за оказанное гостеприимство была названа и такая фраза из очерка: «Мои переводчики, гиды, консультанты и референты старательно не давали мне заскучать в одиночестве». Газете предлагалось принести властям и народу Корейской Народно-Демократической Республики свои извинения.
— Никаких извинений не будет! — отрезал осмелевший Чаковский и поручил своим сотрудникам удовлетворить «обиженных» как-то иначе. Способ нашелся: газета опубликовала подборку переводов из древнекорейской поэзии. Не думаю, чтобы таким фокусом удовлетворились обиженные. Скорее наоборот. Вскоре тому нашлось наглядное подтверждение.
Центральному Дому Актера, с которым меня связывали и связывают долгие годы дружбы, поручили провести вечер, посвященный какой-то годовщине «народной Кореи». Под свежим впечатлением от недавно опубликованного очерка в вечере пригласили участвовать и меня.
Накануне раздался телефонный звонок. Отвечавшая за вечер Ирина Дмитриевна Месяц смущенно просила воздержаться от участия в нем: товарищи из корейского посольства предупредили, что ни один их соотечественник не явится в Дом Актера, если там буду присутствовать я. А тем более выступать. Еще того хуже: в случае моего участия, предупредили они, все северокорейские студенты покинут Москву…
По правде сказать, лично меня эта угроза не испугала: мы вполне могли бы не тратить деньги на обучение юных чучхейцев, воспитанных в духе идей Великого Вождя и Любимого Руководителя. Но устраивать дипломатические скандалы не входило в мою задачу.
Свою — я уже исполнил. На вечер, разумеется, не пришел. И живу, понимая, что не только океанский курорт, но и просто Пхеньян мне больше не светит, я — «невъездной».
Жаль! Я действительно успел полюбить этот город, эту страну, этих людей. Поникших, подавленных, оболваненных, подчинившихся, но все равно — застенчивых и нежных, с непреходящей печалью в глазах: такими остались они в моей памяти после встреч на пхеньянских улицах. Разве они виноваты в том, что их так жестоко скрутили в бараний рог? Наверно, чем страшнее режим, тем любовь к тем, кто от него страдает, пронзительней и острее.
Самой яркой фигурой в советской делегации на том пхеньянском конгрессе был безусловно Анатолий Софронов, который, несмотря на возраст и рыхлость, несмотря на то, что совсем незадолго до этого был скинут с поста главного редактора «Огонька», где безраздельно правил тридцать три года, отнюдь не чувствовал себя «бывшим» и весьма агрессивно утверждал свою, уже мнимую, влиятельность. Опытнейший Ким Селихов, кадровый кагебешник, заместитель секретаря Союза писателей, который был реальным дирижером всего помпезного мероприятия, ни в грош Софронова не ставил и выслушивал его ламентации, как врач выслушивает бред тяжко больного. Беда состояла в другом: Софронов был не столько болен, сколько злобен и глуп, но никак не мог смириться с мыслью, что время его осталось далеко позади.