Акта этого ждали все, знали, что именно для этого собирает Павел Михайлович коллекцию. Третьяков обставил все подчеркнуто скромно. Он действительно не любил шумиху. Собирал он свою коллекцию тихо, получая глубокое удовлетворение от сознания своего действительного, а не показного значения для русского искусства. И в последнем акте этого огромного дела он остался верен себе, стиль был выдержан до конца. Торжество состоялось, но без участия Павла Михайловича. Коллекция перешла в собственность города и стала называться Московской городской художественной галереей имени П. и С. Третьяковых. Но люди говорили по-старому — Третьяковская галерея и даже просто Третьяковка, как говорят и по сей день.
Третьяков умер шесть лет спустя, в 1898 году, а до этого продолжал покупать картины, заказывать портреты выдающихся людей. Верный своему вкусу и своим принципам, Третьяков приобретал картины художников не только старых, но и новых направлений: Левитана, Малявина, К. Коровина, Рериха, Бенуа, постоянно встречая возражения стариков-передвижников, Стасова, а иногда и Репина[51].
И Серов с неизменным уважением относился к Третьякову.
В декабре 1898 года он нарисовал Третьякова на смертном одре — последняя дань русского художника человеку, так много сделавшему для всех русских художников.
Галерея словно осиротела. Так привычно было встречать в этом длинном каменном здании в Лаврушинском высокого худощавого человека с длинной бородой инока, тихого на вид (его даже называли «тишайший Павел Михайлович») и с таким горячим сердцем. Забылись все денежные недоразумения, иногда неприятные, иногда смешные, осталось здание, наполненное картинами, здание, в котором навсегда поселилась память о нем.
Теперь предстояло продолжать его дело.
Кому?
По завещанию Совет, которому предстояло ведать делами галереи, должен был состоять из четырех человек, причем одним из четырех должен был быть член семьи Третьякова, остальные три — выбираться Московской городской думой из числа крупных художников и гласных думы.
Одного из художников Третьяков еще при жизни назвал сам: Илья Семенович Остроухов.
С долговязым абрамцевским «Ильюханцией» за несколько лет произошла метаморфоза поразительная. Он посолиднел, потолстел, исчезла его анекдотическая застенчивость, и на смену ей пришла не менее анекдотическая самоуверенность. Но главное, он стал поистине крупным знатоком живописи, собрав за эти годы приличную коллекцию картин. Он начал собирать ее сразу же, как только вступил в самостоятельную жизнь.
Уже в то время, когда он, только что расставшись с Серовым после Венеции, вел с ним переписку, он подготавливал это предприятие, которым прославился едва ли не больше, чем своей нашумевшей картиной «Сиверко», после которой ничего значительного не написал. Уже тогда при каждой возможности выпрашивал он у Серова, да и у других своих друзей-художников картины, рисунки, этюды.
Он, конечно, очень искренний друг, он не за страх, а за совесть печется о серовских картинах, посланных на периодическую выставку, но в письме осторожненько намекает: «Я убежден все же, что если не первую, так вторую премию ты получишь. Готов идти на пари даже. Разумеется, на этюд». И когда Серов, действительно получивший премию, на радостях дарит ему, хотя пари и не заключалось, «Набережную Скьявони» — венецианский этюд, — Остроухов охотно берет его, а ведь он мог бы за те же триста рублей, что уплатил Третьяков, купить тогда «Девушку, освещенную солнцем». Но это не в его правилах — покупать так, как покупает Третьяков. Он не собирает систематическую коллекцию живописи какой-то одной школы. Его система это его вкус. Его принцип — удача: заплатить за вещь много меньше, чем она стоит. «Он коллекционировал без денег, — вспоминает А. Эфрос, — это было следствием его положения. Он покупал на грош пятаков. Надо было, в сущности, затратить состояние, чтобы оставить такой музей. Он же выдал только кое-что. Конечно, он был богат, но это имело лишь вспомогательное значение. Он не любил пользоваться своими возможностями. Искусство не должно было отягощать его кошелька».
У него оказались и серовские «Волы», которых тот писал целую осень в имении Кузнецова, и копия с Веласкеса, написанная в Мюнхене, и один из зимних пейзажей Абрамцева, и один из мурманских этюдов, и множество других рисунков, этюдов, которые Серов дарил, отдавал за долги, продавал в минуту безденежья. В 1907 году Серов писал Остроухову: «В настоящую минуту остался совершенно без средств к существованию — а по сему не можешь ли прислать мне небольшую совсем сумму денег, равную, скажем, стоимости неудачного рисунка с Ландовской». Еще бы! Илья Семенович небольшую сумму прислал и портрет (по мнению Серова, неудачный) клавесинистки Ванды Ландовской получил.