— В конце сорок первого тётю Грету депортировали. Всем немцам приказали в двадцать четыре часа собрать вещи, посадили их в теплушки и вывезли на Алтай. Загнали в вагоны, как скотину. Я бегала провожать: шум, гам, плач. Много стариков и детей. Никто не понимает, зачем и за что, ведь они наши советские люди! Видела бы ты их глаза! Из вещей разрешили взять по одному чемодану, а впереди зима, надо тёплые вещи упаковать, да ещё двое внуков на руках, одному мальчику тринадцать лет, а другому — десять. У тёти Греты дочка с мужем — оба врачи, погибли во время чумной эпидемии в Монголии. Мне потом весточку передали, что тётя Грета в дороге умерла от инфаркта, сердце не выдержало. Где теперь Людвиг с Петькой — не знаю, очень надеюсь, что парней пристроили добрые люди. Я после их высылки сама не своя ходила, ну и поделилась своими мыслями с подругой по разведшколе. Догадываешься, что дальше было? — Приподняв одну бровь, Ленка вопросительно посмотрела на меня.
Мне вспомнился плакат с броской надписью поперёк картинки: «Не болтай», — на котором суровая женщина прижимала палец к губам. Плакат предостерегал хранить тайну от врагов, но все знали, что любая критика власти заканчивается тюрьмой или ссылкой. Поэтому женщина служила напоминанием прекратить любые задушевные разговоры, даже с роднёй.
Я вздохнула:
— Могу только предположить.
Голос Ленки прозвучал надтреснуто, словно лопалось от жара оконное стекло:
— Меня вызвали в НКВД на допрос, почти сутки продержали в камере по обвинению в клевете на советскую власть. А потом случилось чудо, и мой следователь куда-то уехал. Дело передали другому — седому старичку в старорежимных очках, который всё время сморкался в платок и шамкал губами. То ли он меня пожалел, то ли не захотел возиться, но меня выпустили. Правда, отчислили из разведшколы и настоятельно посоветовали убраться с глаз подальше.
— И ты пошла в прачки, — продолжила я её рассказ.
— Да. Именно так и произошло. С тех пор я ликвидировала всех своих подруг и сократила общение с людьми до минимума.
— И зачем ты тогда мне это рассказываешь? — Я силилась понять смысл Ленкиного признания и не могла.
Ленка пожала плечами:
— Потому что ты не донесёшь. И потому что я завтра уезжаю.
Я охнула:
— Куда?
Ленка неопределённо махнула рукой:
— Это военная тайна, но намекну, что кое-где вспомнили про мой безупречный немецкий язык.
— Лена, я… У меня нет слов. — Я вскочила и обняла её за плечи. — Я уже стольких потеряла! Мне кажется, что погибают все, к кому прикасаюсь. — Я говорила очень быстро, горячечно, стараясь выплеснуть то, что лежало на душе, и видела в глазах Лены своё отражение, и мне хотелось, чтобы хоть малая частичка меня осталась с ней и помогла удержаться в этом мире и дожить до Победы. — Очень, очень прошу тебя, останься в живых! — И тут мне на ум пришли слова бабы Лизы, сказанные при прощании: — Я буду молиться за тебя.
Мы простояли в Лапино до конца августа, а с субботы на воскресенье ночью Фролкину срочно вызвали в штаб и дали приказ передислоцироваться. Никому из нас не хотелось двигаться с насиженного места, но подбадривала мысль, что наш участок фронта хоть медленно, с боями, но продвигается вперёд, отвоёвывая у фрицев пядь за пядью. Сводки Совинформбюро по-прежнему приносили тревожные вести, и мы каждый раз с замиранием сердца надеялись: вдруг сегодня диктор сообщит, что в войне произошёл коренной перелом и Красная армия наголову разбила противника. Но немцы рвались к Сталинграду, к Волге, к Дону, целясь в самое сердце России. В грохоте взрывов и гуле танковых двигателей к нам пришла вторая военная осень и стучала в ворота железными кулаками.