Спустя одну-две минуты появились супруги Кампилли. Он держался сердечно, свободно, его жена — натянуто, величественно; но она всегда была такой. Я запомнил ее фигуру с детства — она выделялась среди других своим высоким ростом и тем, что сильно выпячивала грудь. Теперь, как и прежде, она держалась прямо. Однако рост ее не показался мне таким уж поразительным. Зато я не помнил ее глаз, очень больших, черных, с умным, хоть и неприветливым выражением. Она завела разговор по-французски. Произнесла несколько фраз и, заметив, что язык этот доставляет мне трудности, перешла на польский и в конце концов — на итальянский, после того как Кампилли сказал несколько теплых слов о моем итальянском.
С Кампилли я нашел правильный тон с первой минуты, а с синьорой Кампилли нет. Хотя разговор с ней пошел по тому же руслу, что ранее с ее мужем, но звучал по-иному, как бы повторял тот разговор в холодно церемонной форме. Она спрашивала про смерть матери, справлялась об отце, отмечала наше сходство, но так безучастно, словно едва их знала, а ведь это было неверно. В течение десяти лет, никак не меньше, всякий раз, когда отец приезжал в Рим на несколько недель — часто вместе с моей матерью, — он не расставался с четой Кампилли. Все четверо называли друг друга по имени. Об этом свидетельствовали старые и новые письма и то последнее, которое я привез синьору Кампилли от отца. Поэтому меня неприятно поразила ее холодность. В особенности потому, что я догадывался, в какой степени она исходит от характера синьоры Кампилли и в какой навязана принятой по отношению ко мне линией поведения. Видимо, опасаясь, как бы я не вообразил, будто она приехала специально ради меня, синьора Кампилли стала подробно перечислять, какие причины побудили ее именно сегодня явиться в Рим, хотя, казалось бы, нет ничего более естественного, чем время от времени заглядывать домой, если живешь в получасе езды от Рима.
Мраморный стол, за которым мы сидели, так и сверкал — столько на нем было серебряных чайных приборов, вазочек, тарелок и корзиночек для фруктов, печенья и конфет. Синьора Кампилли непрерывно меня угощала. Во всем, что касается питья и еды, она была очень любезна. Но когда от семейных дел мы перешли к вопросам общего порядка, она повела разговор в еще более неприятном тоне. В библиотеку Ягеллонского университета поступает немного эмигрантской прессы. Знакомые в Кракове и не в Кракове рассказывали мне кое-что о своих спорах с поляками, живущими на чужбине. Поэтому мне были известны их аргументы, взгляды и тон, с теми или иными оттенками, неизменно, однако, ставивший людей, приезжающих из Польши, в положение обвиняемых, ибо поляки-эмигранты осуждали все огулом. Хотя я ни словом не обмолвился о положении у нас в стране, Кампилли, видимо, с первой встречи понял, что
— Все приезжающие из Польши немножко
— Не все, — возразила синьора Кампилли. — Например, пани Весневич, мать моего зятя, — пояснила она мне, — — гостившая у нас весной. Я раньше не была с ней знакома, но уверена, что эта женщина осталась такой, как была.
— Я говорю о молодежи. — заметил Кампилли.
Они еще некоторое время спорили. Видимо, у них бывало много приезжих из Польши, по преимуществу принадлежавших к бывшей помещичьей среде или к католическим организациям. Одни, по терминологии синьора Кампилли, полностью
— Признаю, что это так, — согласилась синьора Кампилли. — Попросту ваши власти выпускают тех, кого считают надежными. Разве же это не правда?
— Оставь его в покое! — Кампилли явно надоела эта тема. — Люди меняются. Наступят другие времена, и они снова изменятся. — Тут он взглянул на часы и сообщил: — Шесть.