Где-то в середине мая я сообщил Беньямину о своей решимости радикально изменить цель своей учёбы и сосредоточить главные усилия не на математике, а на иудаике. Мне это стало ясно, когда я записал, что «на самом деле моя цель – не математика, а стать иудейским учёным, всерьёз заниматься исключительно иудаизмом, причём даже тогда многое зависит от ценности конкретной работы. Моя страсть – философия и иудаизм, да и филология мне может весьма пригодиться». Я сказал Беньямину, что попытаюсь завершить изучение математики – что я и сделал (чтобы затем при случае зарабатывать себе на хлеб учителем математики в какой-нибудь израильской школе), а докторскую диссертацию хочу защитить в области иудаики. В те месяцы я принял решение с головой уйти в изучение каббалистической литературы и написать диссертацию о языковой теории каббалы. Уже давно по этой теме у меня были смелые мысли, которые я хотел подтвердить или опровергнуть в этой работе. Связь философии, мистики и филологии в теме иудаики обострила все мои стремления. Беньямин воспринял эту решимость с воодушевлением. При начавшемся тогда падении немецкой валюты мы оба уже не могли рассчитывать на то, что сможем долго оставаться в Швейцарии. Поэтому я раздумывал – поехать ли осенью в Гёттинген для завершения изучения математики, или в Мюнхен для новых исследований: в Мюнхене хранилось наиболее полное собрание каббалистических рукописей в Германии. Ещё в Швейцарии решение выпало на Мюнхен, где тогда училась и Эльза Бурхардт.
В мае 1919 года я пошёл на философский доклад чемпиона мира по шахматам Эммануила Ласкера и пожаловался Беньямину на полную бессодержательность выступления. Он посмотрел на меня большими глазами и сказал: «Чего Вы от него хотите? Если бы он что– нибудь сказал, он бы больше не был чемпионом мира по шахматам».
20 июня Беньямин отправил меня на устный докторский экзамен Гейзе, оказавшийся чистым фарсом. Поэтому я смог успокоить Беньямина, который, как я себе пометил, испытывал «прямо-таки неприличный страх» перед этим экзаменом. В эти месяцы всё напряжение, что было когда-то в наших отношениях, постепенно и окончательно исчезло. 27 июня за собственный экзамен Беньямин получил «summa cum laude»175
, и мы отметили это вечером. Однако мне он не позволил явиться на его экзамен. Он рассказывал, что Хербертц, Хеберлин и Майнц проявили чрезвычайную гуманность и даже были восхищены. Дора расшалилась и радовалась, как ребёнок, и все мы рассказывали друг другу бессмысленно-многозначительные истории из Паппельспраппа – так называлось выдуманное Дорой место. Во время подготовки Беньямина к экзамену 31 мая и 1 июня мы с ним совершили прогулку из Биля в Невшатель176, сопровождаемую долгими разговорами. Мы спорили о том, одинаковый ли у нас образ жизни: он считал это несомненным, а я отрицал. Мы говорили о политике и социализме, относительно которого у нас были большие опасения, как и относительно положения человека при его возможном установлении. Мы по-прежнему приходили к теократическому анархизму как к наиболее осмысленной реакции на политику. Я тогда написал длинную критическую статью в еврейский журнал палестинских «народных социалистов» (на иврите этот журнал назывался «Молодой рабочий» –В отеле в Биле, где мы ночевали, у нас произошёл разговор о воззрении. Я записал себе определение Беньямина, которое он вынес на дискуссию: «Предметом воззрения служит необходимость сделать воспринимаемым то содержание, о котором чувство лишь смутно догадывается. Слышание этой необходимости называется воззрением». Он не придал значения моему протесту против этого «теологического» переноса воззрения в сферу акустики. Как раз в этом-то и проблема – утверждал Беньямин: сферы нельзя разделять, и не существует чистого воззрения, которое не было бы слышанием, восприятием – правда, не голоса, а необходимости.