Главная причина отказа – неудобство ночлега в пустом грязном доме – была у меня отнята. Пока я был на станции, по требованию Миши, Федор Иванович привел в порядок маленькую гостиную, что была рядом с залой. Лишнюю паутину сняли, пол вымыли, а посреди комнаты поставили наши две кровати, покрытые чистыми простынями. Не был даже забыт стакан клюквенного морса, что я люблю выпить на ночь.
Не получая моего ответа, Миша сказал:
– Что, трусишь, брат Димитрий? Сознавайся!
Фрося и Паша быстро переглянулись, и я ясно прочел их мысль: «Струсит или нет?»
Что мне было делать в таких обстоятельствах?!
Миша же между тем говорил управляющему:
– Митька струсил, подлец. Ночуй ты со мной, Федор Иванович.
– Помилуйте, Дмитрий Дмитриевич, – обратился ко мне управляющий, белый как мел, – помилуйте, не могу я этого! Лучше увольте совсем. Я уже видел раз барыню Варвару Сидоровну и больше не могу, не в силах.
И управляющий кланялся мне.
– Полно вам, Федор Иванович, говорить пустяки. Кто же вас принуждает ночевать здесь? Ваша добрая воля. Да я сам ничего не имею против, чтобы лечь здесь, раз вы все так хорошо приготовили.
Федор Иванович облегченно вздохнул.
– А я боялся, – сознался он, – что вы прикажете для отвращения огненной беды. Здесь всюду сушь, от одной спички может вспыхнуть все, как порох, а Михаил Васильевич, как изволите видеть, не в себе.
Фрося ясно улыбалась, она была довольна: экзамен на храбрость я выдержал хорошо.
Немного погодя девушки и Федор Иванович ушли, и мы остались одни в старом доме.
Миша, достаточно пошумев, ткнулся головой в подушку и захрапел. Мне не спалось. В бричке по дороге на станцию и обратно я порядком вздремнул; да хотя я и по собственной воле остался ночевать в старом доме, а нервы все же были не на месте.
До сих пор я как-то не поинтересовался привидениями старого дома, и теперь меня мучила мысль – зачем я не расспросил Федора Ивановича и бабку Авдотью.
«Завтра спрошу», – решил я, стараясь успокоиться. Богатырский храп товарища с присвистом и трубным гудением был моим лучшим успокоением: как-никак, а живой человек рядом!
Я присел в старое кресло. Испорченные пружины звякнули, точно охнули… и опять холодок заполз в душу. Папироса моя гаснет, но мне лень придвинуть свечу, которая едва мигает в темноте.
Понемногу, незаметно, но храп Миши становится сильнее, он уже не храпит, а трубит в большую трубу, а носовой свист переходит в свист флейт и гобоев. Вот зарычал контрабас, взвизгнули скрипки… и наконец загремел целый оркестр.
Все еще стараясь отдавать себе отчет, я думаю: «Откуда может доноситься музыка?» Я начинаю к ней прислушиваться, и вдруг меня озаряет мысль: «Да это рядом, в зале, за запертой дверью!..» Я теряюсь, как терялся прежде при грозном окрике директора гимназии.
Мысли мои путаются: «Дом пустой, играет большой оркестр, Миша храпит, живой человек, мне надо…» Но прежде чем я решил, что надо, дверь в залу открывается и меня ослепляет яркий свет.
Где-то глубоко в душе копошится: «Ошибаюсь, в зале должна быть непроглядная тьма», но нет, там все залито светом лампионов[149]
. Обои блестят чистотой и свежестью, блестят и мебель, и паркет, но главным образом блестят костюмы присутствующих: всюду золотое шитье, атлас, драгоценные камни.Я оглушен, ослеплен – вижу толпу, но не различаю ни одного лица. Ко мне подходит Варвара Сидоровна, как она нарисована на портрете, берет меня под руку и ведет в залу. Там пары строятся для полонеза, и мы первой, почетной парой открываем танцы.
Мне уже не странно мое положение, но меня занимает мысль, когда и откуда я достал фрак. Украдкой я взглядываю на себя в зеркало и прихожу в ужас: на мне высокие военные сапоги, штаны, засунутые за голенища, и рубаха хаки[150]
– одним словом, тот самый костюм, в котором я хожу в деревне!«Срам, надо бежать! – проносится в моем уме. – И занесла же меня сюда нелегкая!»
Между тем дама моя не оставляет меня, а увлекает в уголок, за красивый цветочный трельяж, заботливо усаживает в кресло, а сама опускается на крошечный диванчик.
Она начинает говорить быстро-быстро, точь-в-точь как стучит по крыше крупный весенний дождь. Я ошеломлен, выбит из колеи, не все слышу и понимаю. Она что-то просит, о чем-то молит… Наконец я улавливаю: «Поезжайте… монастырь… образ великомученицы… мой портрет… просите… прощение. Слишком много преступлений и греха». И опять точно горох сыплется на меня: «Хочу покоя… тенью тяжело… пугать… проклятия живых…» Я опять разбираю: «За бесчинства наказана… умерла не своею смертью… молитесь… просьба».
– Вот перстень. – И она показала мне на пальце великолепный, бесценный изумруд. На камне, как тонкая паутина, красовался двуглавый орел. – Это дар императрицы Екатерины II[151]
, передам вам…Я все молчал. Язык распух у меня во рту и не шевелился.
– Не молчите… обещайте… видите, у ваших ног…
В это время через звуки музыки прорвался сильный удар грома. Варвара Сидоровна вскочила на ноги:
– Пора!
И с рыданием она прибавила:
– Опять не добилась… ничего!