Жизнь ускользает от него, но он не даст себя отстранить. Он не отпустит ее от себя. Благодаря карандашу и кисти он окажется в самой ее гуще. Лотрек все время писал и рисовал, но эта страсть не была страстью наркомана, который ищет забвения. Пожалуй, он скорее напоминал потерпевшего кораблекрушение, который из последних сил цепляется за обломок судна. Он сам признался, что одержим живописью. «Моя комната завалена такими вещами, которые даже нельзя назвать мазней», – писал он Девиму. Живопись была для него всем: и времяпрепровождением, и убежищем, и способом обмануть свое жизнелюбие. Но главное – она помогала ему утвердить себя как в своих собственных глазах, так и в глазах окружающих. Прозябать в бездеятельности, превратиться в калеку, которого все холят? Нет и еще раз нет! Ну, а чем он мог заниматься помимо живописи? Ведь у него не было выбора! Острота глаза – это единственное, что ему даровано.
Он не изменил своим излюбленным сюжетам. Главное в его «меню» по-прежнему лошади, упряжки, лодки, собаки. Его произведения, выполненные в светлом колорите, со знанием дела, были полны движения. Его альбомы испещрены зарисовками любимых лошадей. Он досконально, с наблюдательностью знатока изучал их движения. «Я напишу таких красавцев скакунов!» – сказал он отцу. «Да, намалевать их ты можешь!» – ответил граф Альфонс.
Ужасная фраза, особенно жестокая потому, что, произнося ее, граф подсознательно гораздо больше думал о себе, чем о сыне! Он скорбел не о нем. Уродство Анри глубоко огорчало его лишь потому, что он обманулся в своих ожиданиях. Он надеялся приобрести товарища по охоте, а лишился даже наследника. Конечно, для мальчика сделают все, что возможно, не пожалеют ни забот, ни денег. Но и только. В остальном же этот калека перестал интересовать его. Граф вел себя так, будто у него никогда не было сына. Рухнули все его надежды. Разочарованный, повергнутый в меланхолию, он одиноко жил в окружении своих суровых соколов.
Недостойный отпрыск прославленного и могучего рода, Анри Лотрек стал чужим – и он знал это! – даже для своей семьи. Он был отсохшей ветвью. Трудно найти более убедительный способ подчеркнуть бесспорность этого: свое право первородства, которое естественно должно было перейти к его сыну, граф передал младшей сестре Алике.
«Тяжелый» взгляд Лотрека иногда подолгу задерживался на родителях. В нем вспыхивало возмущение: это они сделали его таким! Но он тут же подавлял в себе это чувство, хотя иногда все-таки не мог удержаться от горькой шутки: «Моя мать – сама добродетель, но она не устояла перед красными штанами». Временами его смех напоминал рыдание.
Он работал. Где бы он ни находился, он работал. Из Ниццы его перевезли в Альби, затем в Селейран и в Боск. В Боске, у «стены плача», он 4 ноября убедился, что за год вырос только на один сантиметр. Он работал без устали. Триста рисунков, около пятидесяти полотен – таков урожай 1880 года.
В Селейране он снова вернулся к пейзажу. В Альби он попытался написать виадук Кастельвьель, вид на который открывался с террасы Боска. Но если его работы, где он передает движение, обладают убедительной силой, если в его портретах тоже есть сила и достоверность, то его пейзажи совершенно безлики. Большие, неподвижные леса, застывшие в августовской тиши виноградники – какие они у него бесцветные! Впрочем, Лотрек больше не любил природу. «Природа меня предала», – говорил он.
А любил он все живое, волнующее, требующее от человека активности, все то, что напоминало ему его прежний мир, теперь утраченный. И не только это. В человеке или животном его привлекали черты особенные, отличающие их от других. Происхождение и воспитание приучили его признавать только индивида. Его привлекали странности. Они были сродни ему и оправдывали мысль, что каждый человек в какой-то степени урод. О, как разнообразна жизнь! Сколько в ней нелепого и чудесного, возвышенного и отвратительного! Лотрек упивался этим беспрестанно сменяющимся зрелищем. Да, он упивался им, оно в самом деле доставляло ему истинное наслаждение. Он любил рисовать. Рисунок стал для него смыслом жизни. Это была его охота.