Посмеялись, заговорили о боях на юге, и Мария, ловко убирая со стола, вдруг впервые за долгое время застыдилась своих больших красных рук, о теперь еще, от возни с картошкой, и черных на концах пальцев, своей неуклюжей, в ватных брюках, фигуры, заалелась и опустила взгляд. Сердце будто провалилось. Но когда она, убирая посуду, нечаянно взглянула на Басина, то уловила его встревоженный взгляд, который сейчас же сменился на ободряющий и в то же время чем-то болезненный.
Потом уж пришла фельдшерица со старшим лейтенантом Зобовым, и Мария отпросилась у повара домой. Она бежала по тропке, у землянки остановилась и долго разбиралась в себе, но ничего толком не поняла и молила только об одном: чтобы не пришёл Костя. И он не пришел. Ни в тот вечер, ни на следующий. На передовой секреты долго не держатся, и Мария знала, что у него были неприятности и что артиллеристы, а потом и другие стали поговаривать, что снайперы только болтать умеют, а как настоящее дело — так у них и не получается…
Мария ждала Костю. Ждала и впервые не знала, как себя вести с ним. Что-то легло между ними, а сама она как бы раздвоилась…
Когда Костя вошел в землянку, у нее замерло сердце так, словно она ждала чего-то плохого, страшного. Но это быстро прошло, однако подняться ему навстречу, сказать ласково-грубоватые слова она не могла.
Костя сразу почувствовал нечто тревожное, непонятное, хотя еще не видел Марии. Он только ощущал, что она сидит на своем топчане, что она ждет, но ждет не так, как всегда.
Он медленно подошел, коленом нащупал ее колени и сел рядом. Молчали долго, и Костя спросил:
— Ты чего такая? Устала? — И легко, ласково положил руку на плечо.
И столько нежности и тревоги почудилось ей и в тоне и в этом прикосновении, что она со стоном обернулась, упала ему в колени и заплакала — горько-приятно, освобождающе.
Костя молча гладил ее вздрагивающие плечи, изредка вытирал ее глаза, и она постепенно успокаивалась. Любил он ее в тот вечер успокаивающе заботливо, но в душе у него тоже копилась горчинка — что-то пошло у них не так. Что-то стали они скрывать друг от друга, и он, как истинный мужчина, думал в тихие, чуть отчужденные минуты отдыха не о себе, а о том, что ей здесь трудно, одной, среди мужиков, что он не может ни защитить ее, ни помочь — им положения, ни тех условий. А он хотел помочь ей и защитить… И горчинка растекалась в нем, отравляла, и он вспомнил, что хотел докопаться до ее прошлого.
Он дождался, когда она — радостно-усталая, обмякшая и добрая, благодарно думавшая о том, что все-таки нет лучше на свете человека, чем ее Костя, и грустная от понимания, что никто не знает, как обернется их жизнь через час, и все-таки благодарная Косте и судьбе за то, что припасла она радость для нее, — в эту минуту Костя осторожно попросил:
— Рассказала б, как у вас немцы… жили. Вот, кажется, и пришло то, чего она боялась, когда входил Костя… Она ждала этого разговора много раз, мысленно репетировала его, но сама не рассказывала ему о месяцах оккупации не потому, что боялась в чем-то признаться — она давно ничего не боялась, — а потому, что была уверена: Костя ее не поймет. Врать она не умела, а правда была трудной прежде всего для нее самой. Но сейчас она поняла, что между ними идут какие-то очень важные, а может быть, решающие свершения. но ответила не сразу — собралась с давно притертыми друг к другу мыслями и внутренне укрепилась. И уж не умом, а сердцем, женским инстинктом, незаметно для себя заставила перевернуться на бок, прижаться к нему и заговорить мягко, почти ласково:
— Если честно, Костя, так я почти и не помню… Понимаешь, как получилось-то… Нас угнали на окопы, к Москве. Поначалу рыли спокойно, даже, можно сказать, весело.
Выйдешь утром на работу, посмотришь вправо-влево — ой, сколько народу! Где уж там фрицам! И кормили нас хорошо — мяса невпроворот. А потом как пошли беженцы… Нет, они все время шли, но какие-то организованные. Скот угоняли, технику, а вот уж когда народ хлынул, тут веселье пропало. Бабы с детями… Старики… Господи… Как начнут рассказывать, — Мария вес заметней волновалась, голос ее звучал звонче и страстней. — Те того-то зарыли, та кого-то потеряла… А тут еще «мессера». Летят, свистят, как звонари, и ну — строчить. Крови… Бросим окопы, давай закапывать побитых. Особенно детей жалко… Глаза открытые, глазенки ясные. Веришь, может, я в первый раз поняла обычай — глаза мертвецам закрывать. Нельзя в те глаза было смотреть… нельзя. — Она передохнула и, видно, облизала пошершавившиеся губы — Косте показалось, что он услышал шершавый звук. — И я спою Зинку на дню десять раз хоронила, а ночью молилась. Никогда не молилась. А тут скажи; на коленях к господнему престолу доползти — поползла бы Покатом бы докатилась. И вот вечером, вернее, к вечеру, глядим — танки прут. Подумали — наши. А они, паразиты, остановились и давай из пулеметов садить. Хорошо поверху…
— Будут они тебе поверху стрелять, — неожиданно обозлился Костя. Она поняла его и миролюбиво уточнила: