Трудно было вообразить, что подобный клан мог существовать. Со временем она перестала думать о сыновьях как о сыновьях, а стала думать скорее как о братьях. Исключая карликов; те ошивались по округе вроде уличной банды, терроризируя встречных детей, а ночами тырили сигареты и собирали бутылки из-под виски. Сыновья Эрве Эрве были самыми огромными людьми, когда-либо виданными на побережье. В редких случаях, когда они открывали рты, раздавалось только бахвальство. Она слышала, как они обсуждают план драки с матросами, или как вырвать у противника глаз разбитой бутылкой, или как поймать гостиничную горничную по пути домой. Если не считать этих разговоров, дом оставался безмолвным, и она с облегчением вздохнула, когда зимой наступило еще большее молчание, поскольку они ушли к северу на лесоповал.
Однажды днем она наткнулась на второго по старшинству сына, Жана: тот стоял на коленях в гостиной, на коврике, и молился о спасении семьи. Она присоединилась к нему, и когда сын закончил молиться, напомнила, что только кроткие наследуют землю, хотя сама она защищала его отнюдь не с кротостью. Он легко учился, быстро стал любимым учеником кюре, и потому было решено, что он пойдет в священники.
Поначалу, столкнувшись с невозможностью прокормить столько ртов, она поняла, почему Эрве Эрве отдал несколько карликов, одного – бездетной паре, а другого – жирному хлебопеку, который и такому был рад. Она злилась, но понимала, что карликам будет лучше где угодно. Но в день, когда Жан не вернулся из школы, а другие сыновья сообщили, что Эрве Эрве отдал его хозяину постоялого двора, она пошла и забрала его. Ей пришлось трижды его искать; однажды она прошла сорок миль к мастерской, где нашла его: одетый в аккуратный фартук, он наносил через трафарет розочки на края зеркал. С тех пор она с ним не расставалась. Вечерами они шли в церковь, и пока она скребла полы, он готовил уроки на скамье. Он повторял за ней каждое слово молитвы и однажды настоял, чтобы ей помочь. Той же ночью она увидела, как он стоял в ванной, уставившись на руки. Она спросила, что случилось, он спрятал руки за спину и заплакал. Она схватила его руки и увидела волдыри, оставшиеся после мытья полов. Больше он не повторял за ней и не помогал в церкви, но оставался рядом, и занимался, и слушал.
Когда началась война, она удивилась не столько тому, что старшие записались в солдаты, сколько тому, что это сделал Жан. В первом же письме, полученном с фронта, сообщалось, что Жан работает при штабе и печатает на машинке, а второе принесло соболезнования от ее величества по поводу гибели второго сына. Через четыре года, когда Жан вернулся, он оказался маленьким бледным человечком с мрачным, уклончивым взглядом. Руки его никогда не замирали, пока он не закуривал, он подбирал под себя локти, держа сигарету осторожно и близко к щеке, подобно роковой женщине на картинке. Жоржина завела разговор о семинарии, поскольку война-то закончилась. Когда она договорила, он ответил только: «Здорово!» – как обычно говорили туристы. И на следующий же день пропал.
Потом Эрве Эрве рассказал ей, что Жан был единственным, кто не присылал денег из армейской зарплаты, а она промолчала, потому что и так это знала. В течение двух месяцев она получила две открытки, одну – с фотографией Монреаля, с надписью: «Pas loin!»[31]
, а другую – с изображением канадских Скалистых гор, покрытых снегом и огромных, на которой было написано: «Loin mais bien content»[32]. Еще через неделю сбежала ее четырнадцатилетняя дочь, оставив ей двойню.В тот вечер, убирая в церкви, она села во мраке, пахнущем моющими средствами. Несколько свечей едва горело в коптилках, отбрасывая неровные тени на камень. Однажды в Ривер-о-Тоннере киты подплыли близко к берегу, качаясь на волнах и выдувая морось, и она повела сестренку на них посмотреть. Те, кто стоял там, перестали смотреть на китов и загляделись на сестру, которая стала тянуть Жоржину за руку, прося уйти.
У тебя такие же ресницы, как у меня, сказала она Жоржине этой ночью. Ну да, и только, ответила Жоржина. Она удивилась, что помнит это. Она коснулась лица. С возрастом щеки и пальцы онемели, как от холода. Суставы ныли. Ей хотелось плакать, но легче было забыть.
Все эти годы она находила утешение только в церкви и шитье. Она обшивала все семейство, хотя одежда возвращалась изорванная в драках, испачканная грязью и неизвестно чьей кровью. Слушая кюре, она была захвачена ритмом Библии: земля, прах и камни, на которых трудились люди, – она знала теперь, что недуги и рождение детей, трудные дни под сильным ветром, стегающим поля, – все это было и есть воздаяние. Она была слишком окрыленной, слишком уверенной в своей силе. Но сейчас, когда иголка сновала в ткани, она позволила себе помечтать; из шитья совершенной рубашки возникли проблески юношеских воспоминаний, как картинка в каталоге «Итон». Это все возраст, подумала она, выбрасывая картинки из памяти.