— Вот тут вы в точку попали. Вера, точнее, идея — вот что нас прежде всего разделяет. Мы другую веру людям дадим. Коммунистическую.
— И вы верите в то, что народ вашу веру примет?
— Убежден.
— На костер пойдете ради этого? Впрочем, это мне было ясно еще там, в «Предвариловке». Фанатик вы, гражданин Алексеев.
«Черт возьми, он не первый говорит мне: «фанатик». Шевцов о том же говорил. Мария намекает. По-ихнему, это, видно, должно звучать очень обидно, должно быть, во мне что-то такое нехорошее, смешное или страшное. А я не чувствую себя ни страшным, ни смешным».
— А что, господин Иванов, вы и в самом деле считаете меня фанатиком?
— Безусловно. В завершенном виде.
— И какие ж для того основания? Не стесняйтесь, говорите.
Иванов хохотнул.
— Я давно разучился стесняться… Основания, спрашиваете? Ваша слепая приверженность Марксу и Ленину — раз. Ваша предубежденность, исключающая всякий разумный подход по отношению к другим учениям и вере — два. Полная нетерпимость к инакомыслящим в сочетании с крайней жестокостью — три. Довольно?
— Успокоили, господин Иванов. А то я уж переживать начал, думал, вы в чем-то нехорошем меня подозреваете. Диспут открывать не станем на сей раз, а все ж скажу, что и теперь вы ошибаетесь. К Марксу и Ленину я привержен не слепо, а по убеждению, ибо их учение убедило меня в своей истинности. Как это в Евангелии от Матфея: «Светильник тела есть око, и если око твое будет устремлено на единое, вся плоть твоя исполнится света». Так вот, марксизм и есть то «единое», чему служу я и чем полна душа. Что ж тут предосудительного?.. Другие учения и взгляды допускаю и признаю. Нетерпим к идейным противникам? Да. Но на крайние средства решаюсь в крайних случаях. Как-то: стреляю, когда стреляют в меня. Как тогда, в октябрьскую ночь, когда вы с капитаном Ванагом хотели грузовик захватить. Не помните? Ну, да бог с вами, не об этом речь сейчас. Что там еще? Жестокость? И это неверно. Большевик ищет свой рай на земле, а не на небе, это правда. Но за свое право делать революцию, за свою работу он не требует платы и благ, а сам платит за это. Чем? Сном и отдыхом, здоровьем, жизнью. Что же тут-то обидного для меня? Это мне в радость — и дело мое, и оценка ваша, господин Иванов… Вы на ЧК намекаете? А знаете ли вы, что ЧК не расстреляла ни одного человека до тех пор, пока не был объявлен «белый террор»? Что даже Пуришкевич и провокатор Шнеур остались живы? Знаете ли, что когда ВЧК эвакуировалась из Петрограда в Москву, в ее составе было всего сто двадцать человек? Что эти единицы гибли сами, но не смели пролить кровь таких вот ярых врагов революции, как эти и им подобные? До поры, до поры… Теперь уж что поделать — вынудили.
Алексеев с трудом остановил себя. Ходил по комнате. Иванов сидел.
— Вот вы, господин Иванов, говорите о моей жестокости. А ведь на ваших руках, должно быть, много крови, не так ли?
— Много.
— Расстреливали?
— Расстреливал.
— Вешали?
— Вешал.
— Мы передадим вас в ЧК. Это их дело.
— Меня расстреляют?
— Думаю, да. Вот и конец нашему диспуту, господин Иванов… Пуля ставит точку вашей жизни, а не моей.
Иванов покусал губы.
— А вы издеваетесь, мстите… Хотите, чтоб я, старый служака, сказал вам, мальчишке, что моя жизнь прошла зря? Пуля — еще не аргумент. Она могла достаться и вам, окажись вы где-нибудь в Бурятии, где наша власть… Сколько их я вколотил в вашего брата, но много вас, много. У вас закурить не найдется?
— Не курю, но махорку на всякий случай держу. Вот, пожалуйста, и спички… Скажите, Иванов, и не страшно было — стрелять, вешать? Людей не жалко?
— Страшно? Жалко? Кого жалеть — эту мразь? Что не занялись этим тремя годами раньше — вот об этом жалко. В конце января девятьсот восемнадцатого, помню, повеселились на станции Маньчжурия. Атаман наш остряк. Звонит ему представитель Читинского Совета: «Атаман Семенов, что произошло у вас там, на станции Маньчжурия?» А он отвечает: «Ничего особенного. Все успокоилось. Ваши красногвардейцы мне больше не мешают». Тот: «Как это понять? Вы их расстреляли?» А он: «Нет. Я их не расстрелял. Я дорожу патронами. Я их всех перевешал». И отправил в Читу платформу с трупами повешенных. Вот так и надо было действовать с самого начала.
Иванов умело сделал самокрутку, жадно затянулся, пустил струю дыма.