21 апреля началось отвлекающее наступление белых, которое принесло им легкий успех. В первый же день было занято село Видлицы, а 24 апреля — город Олонец. Одновременно вдоль Мурманской железной дороги с севера на Петрозаводск начали военные действия иностранные интервенты.
В руководстве партийной организации Петрограда возникла паника. Секретарь губкома РКП (б) Г. Е. Зиновьев дал командованию 7-й армии распоряжение снять часть ее резервов с Нарвского направления и перебросить их на Олонецкий участок, не догадываясь, что именно на это и рассчитывал Юденич. Было принято решение об эвакуации из Петрограда части заводов и фабрик, о затоплении Балтийского флота. В массах рождалось неверие в то, что город может быть спасен от белых.
Военная и политическая ситуация мгновенно стала крайне острой и ухудшалась с каждым часом.
Алексеев шел на толкучку: надо было обменять золотой медальончик Марии — единственную фамильную драгоценность семьи Курочко — на хлеб. Уже вторую неделю Мария лежала с воспалением легких, совсем ослабла, врачи предписывали усиленное питание, а где его взять? Алексеев выворачивался наизнанку, чтобы достать хоть немного продуктов, но вот все законные возможности были исчерпаны. Прежде он делил свой паек напополам с Марией, теперь отдавал ей его полностью, но это не спасало. Тогда он снял с шеи лежавшей в забытьи Марии вот этот самый медальон, который сжимал сейчас в кулаке, и, проклиная себя за беспринципность, двинул на толкучку: иного выхода нет.
Он шел и по привычке просматривал на ходу газеты. Сообщение с Южного фронта… С Восточного… Ничего утешительного. Юденич под Петроградом… Голодные обыски в городе. «Русские ведомости», захлебываясь от восторга, сообщали о продовольственном кризисе: «Революция умирает! То, что именовалось великой революцией и что на самом деле было Великим Уродом, подыхает с голоду и, слава господу, скоро отойдет в мир иной. Догорает, угасает в дыму и чаду, в зловонии и беспамятной ненависти Великий Гад…» «Да, — подумал Алексеев, — видно, дела наши на всех фронтах и в самом деле неважнецкие. Иначе б не осмелились так писать эти господа. Еще недавно, совсем недавно рычали по-за углам, а теперь обнаглели… И все ж торопитесь хоронить нас, ой, торопитесь, господа паршивые!»
От газет пахло войной, порохом, варевом походных кухонь, крепким солдатским потом, кровью и бедой.
Навстречу тек людской поток, и Алексеев, словно лодка на реке со сплавом, маневрировал между пешеходами — обгонял, отступал влево, вправо, тормозил — и все вслепую, не поднимая глаз от газеты. Его толкали, поругивали, но и это не обижало — чтение на ходу было его давней привычкой.
Рядом рявкнул клаксон. Алексеев вздрогнул, глянул вправо. Мимо мчались грузовики с рабочими и матросами. Они сидели молча, напряженно, держа между ног винтовки, смотрели вперед сосредоточенно, словно пытаясь разглядеть в неизвестности свою судьбу, которая ждала их в окопах. «На Юденича идут», — отметил про себя Алексеев. И еще подумал, что многим из этих людей суждено умереть, что едут они, заклиная судьбу о жизни. Только никакими заклинаниями пулю не остановишь: она тебе и кротость, и мудрость. Точка всему. А все же ему хотелось быть среди этих людей.
Вспомнился недавний разговор в губкоме партии в связи с просьбой отпустить на фронт.
— Тебе что, товарищ Алексеев, работы в Питере мало?
— Достаточно. Хочу воевать.
Товарищ из губкома непонимающе пожал плечами.
— Хорошо. Доложу. Посоветуемся. Вызовем.
До сих пор так и не вызвали. «А вот возьму да после толкучки и зайду снова в губком. Ужель не настою на своем, не докажу…», — подумал Алексеев.
Толкучка оглушила какофонией звуков. Звон проезжающих трамваев и ржание лошадей смешались здесь с выкриками торговцев, носильщиков, агентов по сдаче меблированных комнат, убожество и нищета — с богатством и блеском; бархатные салопы и хорьковые шубы нараспашку от повеявшего майского тепла, меховые капоры — с рваными зипунами, бараньими бекешами и солдатскими шинелями, крестьянскими треухами, ветхими шалями и платками. Вчерашних господ всех сословий в одну компанию с работным людом, красноармейцами и деревенщиной согнал голод и, как хотел, правил ими, заставляя вступать в разговор с теми, кого недавно презирали и ненавидели, обходили стороной.
Деревня скупо продавала, город щедро платил, но покупателей было неимоверно больше.
Алексеев старался не смотреть по сторонам — на жирных кур, дымящиеся пирожки, на хлеб в руках торгашей. От запахов кружилась голова, он не успевал сглатывать слюну.
Завидев мужика, державшего в одной руке буханку хлеба, в другой — кусок сала, Алексеев подошел к нему и предложил обменять все это на его медальон. Мужик оскалил черные зубы, куснул медальон, подкинул его на ладони, как бы определяя вес, завел вдруг никчемный разговор.
— Газэты пишугь, Юденич двигается. Вопче спокою нету мужику и правилов для торговли тако же. А еще так же само желаю сказать…
— Будешь менять или нет? — нетерпеливо и зло перебил его Алексеев.