Потом Пурышев сказал тоном приказа:
— Пока возглавите летучий трибунал, товарищ Алексеев. Сегодня же ночью выедете на фронт. Фамилии двоих членов трибунала и части, в которые надлежит выехать, назову через час.
И опять внимательно, как бы заглядывая внутрь алексеевской души, сказал:
— Дело опасное. За последнюю неделю мы в частях потеряли несколько составов таких трибуналов. Один из них белогвардейцы захватили в плен спящим. Пытали зверски, потом застрелили всех троих… Вам предстоит заменить погибших товарищей. Работы будет много. Желаю успеха. Через неделю прошу быть на месте. Начнем работать.
В душе Алексеев усмехнулся — как неаккуратно проговорился его новый начальник: если работа — через неделю, значит, поездка в части во главе трибунала — это что-то вроде проверки… Хотел сказать об этом Пурышеву, но сдержался: теперь он в армии — получил приказ и надо его выполнять.
Трудная неделя выдалась в эту пору на долю Алексеева, может, самая трудная за всю жизнь…
Судили иногда по нескольку человек в день, и внешне все вроде было похоже на то, как происходило раньше в Нарвско-Петергофском суде. Так же собирались на суд сотни людей, только не в зале, а где-нибудь на поляне, не гражданских, а военных; так же выступали они в защиту и с обвинениями нарушивших закон Советской Республики, и Алексеев заключал: «Именем Российской Социалистической Федеративной Советской Республики летучий Революционный трибунал…» Все было похоже на прежние процессы, но это было не одно и то же. Здесь судили шпионов, предателей, перебежчиков, мародеров, дезертиров, и редко кому из них выпадало прощение, возможность искупить свою вину в бою. В большинстве случаев приговор был один: расстрел. И приводился он в исполнение немедленно.
Звучали приговоры и выстрелы, падали враги — с проклятьями и тихо, без слов, а только сжав до скрежета зубы от ненависти, умирали враги, но с каждым днем это было все невыносимей — произносить приговоры, зная, что с твоим последним словом обрывается чья-то жизнь. Да, конечно, — жизнь врага, который, не раздумывая, влепил бы тебе пулю в лоб, искромсал ножом, проколол штыком твое тело, врага, врага… Но — человека. Чьего-то отца, мужа, брата, сына. «С твоим последним словом в чей-то дом приходит горе, — говорил себе Алексеев. — А если ты ошибся? Есть ли тебе прощение лишь за одну ошибку? Представь, что цена этой ошибки — твоя собственная жизнь или жизнь твоей Марии?» Думать об этом было невыносимо, но чего не может человек — так это запретить думать. Даже самому себе.
Нервы Алексеева были натянуты до боли, до звона в ушах, до бессонницы по ночам, до кошмарных сновидений в короткие часы полубредового забытья. Он уже считал часы, которые остались до конца отведенной на эту работу недели, когда встретил красноармейца Шевцова, бывшего председателя Петроградского союза молодежи «Труд и Свет» Петра Григорьевича Шевцова, своего идейного врага Шевцова. Встретил в красноармейской форме.
— Шевцов?! — спросил Алексеев обалдело.
— Шевцов, собственной персоной, — ответил спокойно тот.
— Красноармеец?!
— Так точно. Рядовой. А ты и тут в начальниках, опять, слышал, караешь…
— Караю, — ответил Алексеев. — Именем революции…
— Кошмары по ночам не видятся? — язвительно усмехнулся Шевцов.
Они схватились в споре. И столько, видно, злобы на Алексеева накопилось у Шевцова за те долгие месяцы после отъезда из Петрограда, столько раз, наверное, он убивал, уничтожал его в своем воображении, что, забыв о различиях в званиях, об окружающих, обо всем позабыв, слов и тона в споре не выбирал, а лепил и лепил в лицо Алексееву обвинения, упреки, угрозы. И так, видно, устал, истрепал свои нервы Алексеев, что почти не мог говорить, а только все больше пекло в груди, мутнел рассудок, дрожало все тело от ненависти и обиды, что только и смог вымолвить пересохшим горлом:
— Сними звезду с фуражки, сволочь!
И столько тяжести и воли было вложено в эти слова, что умолк Шевцов, побледнел и, закричав испуганно, выхватил наган. Тут-то Алексеев и ударил его в челюсть, да так, что Шевцов без звука брякнулся оземь, а он отошел, как лунатик, в сторону, потом выхватил шашку и с криком кинулся к лежавшему без сознания Шевцову, и зарубил бы его, но его схватили проходившие мимо красноармейцы, заломили руки. Но и тогда он в истерике кричал, угрожал, стонал и плакал…
Потом врач сделал Алексееву успокоительный укол, и он уснул, будто умер, на целые сутки. А когда пришел в себя, никак не мог понять, почему руки и ноги его привязаны к кровати, почему он в лазарете, не сразу вспомнил, что произошло сутки назад. Потом он вспомнил, осознал, что случилось.