Отчего так поразила Алексеева эта картина? Отчего запомнилась, уж который раз вспоминается? И вот теперь… в тюрьме? Да что мудрить — все ясно… Жить надо 2 И. Ильинский 17 в полном напряжении, бороться надо! Чуть расслабишься — и приходит, мысль о смерти, с риске потерять жизнь. Вот та черемуха — что она? Дерево. А как цеплялась за жизнь! Так разве имеет право человек уйти из жизни без сопротивления?
А там, чуть выше, что написано там?.. Алексеев приподнял голову, напрягся, с трудом прошелся по строчкам тяжелыми от боли глазами.
«Любимая! Последнее слово — тебе. Через несколько часов жизнь моя сменится небытием. Прости, если чем-то обидел, прости за то, что меня почти никогда не было с тобой, нет сейчас и уже никогда не будет. Я жил борьбой, безумно любя тебя, я принадлежал сперва ей, потом — тебе. Какое яркое солнце встало в решетке оконца моей камеры!.. Пусть светит оно тебе и моим друзьям.
Навсегда твой Михаил».
В голову Алексеева вдруг хлынула новая боль. Она вливалась жарким, тугим потоком от груди через горло, входила толчками, со спазмами, через затылок к вискам, к глазам, накапливалась, собиралась… Как это можно — взять и убить человека, только начинающего жить? Как? Но выходит — можно! Тем, у кого власть, у кого деньги.
Алексеев едва сдерживал крик ненависти, рвущийся из груди, кусал до крови свою руку, зажимавшую рот. А со стен то гордым шепотом, торжествующе, то с полной безысходностью на него обваливался шквал мужских голосов… И чей-то голос, чужой и такой знакомый, вплетался в хор этих голосов. Чей? Да это ж его, Алексеева голос…
«Жить, быть счастливым! — призывал он. — Только жить! Куда уж нелепее — умирать в цветении, как та красавица черемуха? Но какое мужество необходимо, чтоб цвести в таком гибельном состоянии, как она? Не просто лежать и умирать, а цвести! Мужество жизни — это способность превращать в победу даже собственную смерть. Последним счастливым цветением, последней торжествующей песней, последним непосильным шагом, как та старая черемуха и эти гордые люди, твои предшественники по камере и борьбе. Законы мужества и борьбы со смертью исполняет все живое на земле. И только человеку дано осознать, что через борьбу за жизнь и страдания в жизни это мужество ведет его к той высшей радости бытия, которое принято называть счастьем. Тот не умер, кто оставил частицу себя на земле. Как все та же старая черемуха… Ведь целый сад вокруг — это тоже она. Ради жизни, не своей только, а жизни воооще, роняла она на Землю лепестки своих цветков и свои ягоды… Ради жизни, ради своих будущих птенцов гибнут над океанами птицы на пути к далеким теплым берегам…»
Сколько времени прошло? Алексеев был не в состоянии оценивать его течение. Прополз день, наступил вечер, навалились ночь, темнота, тишина…
За стеной справа кто-то тяжело и надсадно кашлял, закатываясь, захлебываясь стоном. Звук этот едва доносился, но пугал и раздражал, нагонял тоску.
Алексеев забывался в полубреде, вздрагивал всем телом, стонал от боли, кричал от увиденного во сне.
Ему виделись люди, множество людей. Они идут нескончаемой чередой, а перед ними — пропасть. Они идут и не видят этого. Алексеев кричит, хочет предупредить их, но голос его не слышен в мерном грохоте множества ног и шуме голосов. И вот уже сотни, тысячи человек срываются и летят в пустоту. И задние напирают, толкают и давят передних, не ведая о ждущей их опасности. Алексеев кричит, кричит все громче…
И просыпается от собственного крика.
Он лежит и думает — откуда этот сон? Из детства, конечно, из того далекого январского дня 1905 года…
…Со всех заставских улиц шли тогда люди к трактиру «Старый Ташкент» и далее — по Петергофскому шоссе к Нарвским воротам, к Зимнему дворцу, шли с молитвами и надеждами, как торжественным крестным ходом. Вместе с ребятней крутился под ногами у взрослых и девятилетний Вася Алексеев.
И вдруг — залпы. Вопли. Кровь. И лица мертвецов на полу покойницких Алафузовской и Ушаковской больниц, заиндевелые, торчащие вверх бороды, рты, открывшиеся для крика. И телеги, на которых закостеневших заставских мужиков, словно дрова, сваленных в кучу, развозили в санях по домам на ломовых лошадях. И городовые в длинных шинелях, сгребающие лопатами и скребками красный смерзшийся снег с мостовых.
С того дня и начал Алексеев слегка заикаться, особенно при волнении…
Усталость брала свое. Алексеев снова впадал в забытье. И снова ему виделись мать, сестра, братья, друзья. Он дрался из-за них с огромными мужиками, одетыми в форму городовых, которые стреляли в мать, и он кидался на выстрел и чувствовал, как пуля прошивала его тело, вздрагивал, вскрикивал, открывал глаза, таращился в потолок, понимал, что виденное — лишь сон, что он в тюрьме и завтра будет допрос, приказывал себе успокоиться и заснуть, чтобы быть на допросе сильным, но возбужденный мозг подбрасывал все новые картины…
На следующий день все боли и страхи перешиб голод.