Ссылка на «дух большевизма» соответствовала актуальному пропагандистскому контексту. Из чего следовало, что редакторская подозрительность неуместна: «Я думал, что пишу для революции, а мне говорят, что я пишу против нее».
Просил Гроссман не только защиту, еще и совет. Именно литературного характера: «Второй мучительный вопрос – это вопрос о художественной стороне написанного мною. Я знаю, что не только первый блин бывает комом, но и второй и третий… Но Вас я хочу спросить о качестве муки. Ведь если мука тухлая, то лучше вовсе не печь блинов. Алексей Максимович, Вы коммунист и писатель, и никто, мне кажется, в мире не может так, как Вы, ответить на такие вопросы, посоветовать, поэтому я обращаюсь к Вам, хотя мне очень неловко занимать Ваше время. Если прочтете мою книгу и скажете свое мнение о ней, буду Вам глубоко благодарен».
Горький в партии не состоял. Назвав его «коммунистом», Гроссман ошибался или лукавил. Однако прагматика обращения была очевидна. Автор признал адресата еще и лучшим экспертом в области идеологической оценки литературного произведения.
Конечно, Гроссман не мог не знать, что Горький получает ежедневно от незнакомых ему авторов десятки, а то и сотни писем с просьбой о помощи, соответственно, все прочесть не в состоянии, отбором и рецензированием занимаются секретари. Обычно литераторам-дебютантам отказывали, но исключения бывали. Как правило, обусловленные неформальными отношениями с передававшими рукописи. Вероятно, Гроссман и рассчитывал на это.
Ответил Горький 17 октября 1932 года. Более тридцати лет спустя копия письма опубликована в тридцатом томе собрания сочинений[188]
.Обращение к адресату публикация не содержит. Читал ли Горький рукопись или же положился на мнение секретаря – неизвестно. Похоже, что именно переосмыслил написанное рецензентом. Зато мнение гроссмановского редактора оспорил: «Лично я не вижу в повести тенденций контрреволюционных, но критика имеет основания усмотреть тенденции эти в “натурализме” автора».
Отсюда следовало, что обвинение в контрреволюционной пропаганде снято посредством горьковского авторитета. Получилось, что редактор неверно оценил гроссмановские интенции в силу неприятия литературного метода – «натурализма».
Впрочем, и редактор, по словам Горького, прав. Не полностью, разумеется, а лишь отчасти: «Я не могу назвать натурализм как прием изображения действительности приемом “контрреволюционным”, но уверенно считаю прием этот неверным, к нашей действительности неприменимым, искажающим ее».
Горький отверг гроссмановские ссылки на личный опыт. Подчеркнул, что автор повести напрасно «говорит: “Я писал правду”. Ему следовало бы поставить перед собой два вопроса: один – которую? другой – зачем? Известно, что существуют две правды и что в мире нашем количественно преобладает подлая и грязная правда прошлого, а – на смену ей – родилась и растет другая правда. Вне столкновения, вне борьбы этих правд нельзя понять ничего, это – тоже известно».
Таким образом, Горький указал, что в существующей редакции повесть для публикации неприемлема. И объяснил, почему так считает: «Автор неплохо видит правду прошлого, но не очень ясно понимает, что же ему делать с нею? Автор правдиво и со вкусом изобразил тупоумие шахтеров, пьянство, драки и вообще все то, что – должно быть – преобладает в его – автора – поле зрения. Конечно, это – правда, очень скверная, даже мучительная правда, с нею необходимо бороться, ее нужно без пощады истреблять. Ставит ли автор перед собой эту цель?».
Горький также подчеркнул, что сказанное нельзя воспринимать в качестве инвективы. Не исключалось, что автор нужную «цель ставит, но натурализм как прием не есть прием борьбы с действительностью, подлежащей уничтожению. Натурализм технически отмечает – “фиксирует” – факты; натурализм – ремесло фотографов, а фотограф может воспроизвести лицо человека только с одной, скажем, печальной улыбкой. Для того же, чтоб дать это лицо с улыбкой насмешливой или радостной, он должен сделать еще и еще снимок. Все они будут более или менее “правда”, но “правда” только для той минуты, когда человек жил печалью, или гневом, или радостью. Но правду о человеке во всей ее сложности фотограф и натуралист изображать – бессильны».
Стало быть, все беды – от пресловутого «натурализма». Его и следовало преодолеть: «В повести “Глюкауф” материал владеет автором, а не автор материалом. Автор рассматривает факты, стоя на одной плоскости с ними; конечно, это тоже “позиция”, но и материал, и автор выиграли бы, если б автор поставил пред собой вопрос: Зачем он пишет? Какую правду утверждает? Торжества какой правды хочет?».
Вывод же был вполне оптимистичен. Последняя фраза письма – своего рода характеристика автора повести: «Человек он – способный, и решить ему эти вопросы следует».
Гроссман добился результатов, пусть и минимальных. Отцу, вероятно, не сообщил тогда о горьковском отзыве. По крайней мере, в сохранившихся письмах таких сведений нет.