(
– Нет, ну надо же, – как-то горестно и по-бабьи всплеснул руками Рубцов, – Сколько лет варюсь в этом, а чтобы… Ну, на иглу садились, до белки допивались, но чтобы авторитетный вор в
– А он – коронованный? – неожиданно спросил Хруст. – Я слыхал, с ним какая-то петрушка…
– Этот ты – петрушка. И осел
– Так я, это… – в манере Ивлева пробормотал Хруст, – тогда к этому… Шнеерзону твоему поеду.
– Езжай, – кивнул полковник, – но если и
– Что? – с интересом спросил Хруст.
– Значит, это
Хруст подождал привычного рубцовского прощания, но не дождался, удивился, подошел к двери, и все-таки замешкавшись (как это – уйти без обычного ритуального "иди на…"), пробормотал:
– Так, значит, к Шнеерзону иду…
– Иди, – отворачиваясь к окну, кивнул Рубцов, – иди к Шнеерзону, иди в зоопарк, иди куда хочешь, только иди, Ваня,
Хруст с облегчением вздохнул и вышел из кабинета.
Часть 2
4.
Она запрокинула голову с копной рыжих волос, подставив под ледяную струю из душа лицо, и вода быстро и легко смыла подсохшие кровавые потеки возле уголков рта, заодно смыв и как-то разгладив последние неуловимые складочки и морщинки, еще придававшие до этого момента ее лицу сходство с кошачьей мордой.
Странно, сколько я ни разглядывал по утрам свою морду в зеркале, никогда не мог ухватить таких черточек… Или складок… Или чем бы они там ни были. А вот на ее физиономии каждый раз отчетливо и ясно видел их и видел, как ледяная струя воды смывает их вместе с подсохшими следами крови. И каждый раз ощущал какое-то щемящее сожаление и инстинктивное желание догнать это уходящее сходство, ринуться вслед за стекающей в сливное отверстие водой и вернуть просачивающуюся туда суть, вернее последние неуловимые признаки ее сути, потому что…
Потому что я любил ее кошачью морду больше, чем
(тоже сильное и за последний год здорово помолодевшее, но… т о ж е…)
потому что я вообще уже любил быть с ней т а м больше, чем здесь, и…
Все меньше хотел возвращаться. В отличие от нее. И порой мне казалось, что не вытягивай она меня оттуда каждый раз, я в один прекрасный день… Вернее, в одну прекрасную ночь остался бы там навсегда, резко и безжалостно оборвав в себе невидимую пружинку – этот упряменький растягивающийся, но все никак не рвущийся поводок, соединяющий меня с э т о й стороной. Но она не давала мне этого сделать, она вытягивала меня оттуда, не таща силой,
а просто уходя сама, и…
И когда однажды я задержался, застопорился, отстал от нее, то вдруг ощутил такой жалобный страх
такую острую тоску от потери, что рванулся за ней изо всех сил, рванулся внутри и… Она вся раскрылась – даже еще сильнее и больше, чем всегда раскрывалась там – и приняла меня, впустила в себя, распахнув всю бездонную глубину своей раздвоенной
сути, и… На самом донышке охватившего меня теплого наслаждения и покоя кольнула болезненная иголочка – ведь я мог лишиться этого, мог потерять, а разве есть хоть что-нибудь, что может это заменить, ради чего можно отказаться, на что можно променять… Нет! Нет и быть не может!
Разве что…