И никто не догадывался, что делалось у Зыкова в душе: горючий стыд и злоба бичевали душу. Кровь, всюду кровь и разрушение. Глаза его были красны до крови, глаза были в едучих, проклятых слезах.
Он погрозил нагайкой несчастной толпе горожан, крикнул:
– А вы – сидеть смирно! Красные идут. Красным служить верно.
Он выехал вперед и крикнул:
– Трога-ай!..
Коняги, кони, кобыленки засеменили ногами. И опять воздух содрогнулся от неистового стона рожков, пиканья пикулек, рева труб, грохота барабанов.
В хвосты, в бока вытянувшейся чрез городишко тысяченогой гусеницы полетели камни, палки, комья льда. Это, взвизгивая, свирепствовали ребятишки.
И голоса мужчин и женщин прорывались то здесь, то там:
– Церкви!.. Христопродавец… Тать кровожадная!.. Чтоб те… Церкви сжег…
– Смерть Зыкову!
– Молодец Зыков!.. Так и надо.
И на самом краю, когда хвост отряда спустился на реку, с чердака колченогого домишки шарахнул выстрел. Крайний всадник кувырнулся с коня в снег.
Быстро отделились пятеро, и через минуту растерзанный стрелец-мальчишка был сброшен с чердака.
Глава XIII
Зыков сказал ехавшему с ним рядом Срамных:
– Дьявол ты!.. За кой прах показал мне ту девчонку.
– Шибко поглянулась?
Зыков молчал. Он был мрачен, глаза пустынны, холодны.
– Ежели поглянулась, брал бы… Жена не сдогадается. В горах места много. Все равно достанется кому-нибудь. Девок дурак жалеет.
Зыков молчал.
– А пошто ты так круто повернул? Надо бы какой ни на есть порядок завести.
Зыков сказал сквозь усы:
– Много мы набедокурили. На душе чего-то тяжко. Эх, что же я!.. – И он зашарил глазами по рядам.
– Курица! – крикнул он рыжеусому, краснорожему в николаевской черной шинели с бобровым воротником: – Живо кати в город и прикажи моим строгим приказом: Соборную площадь окрестить площадью Зыкова. Исполнить в точности. Дощечки перекрасить… Площадь Зыкова!.. Окончательно запамятовал… Понял?
Не замечая сам того, Зыков очутился совсем один и одинокий в хвосте отряда. Ехал, низко опустив голову: может быть, спал, может, огрузла голова его от укорных дум.
Ночевать расположились на ровном берегу реки. Летом было здесь цветистое густое большетравье, теперь поляна вся в стогах. Освещенные вечерними кострами высокие стога и весь партизанский табор казались стойбищем кочевников. Каких тут не было одежд! Сукно, шуршащий шелк, парча, плис, бархат всех оттенков пестро и ярко расцветили шумливые группы партизан. Похрапывали, ржали кони, из лесу, с гиком и песнями, весело волокли рухнувший на-земь сухостой. Какой-то бездельник горланил песню и пиликал на гармошке. Лесная тишь заголосила.
– Смолья волоки! Смолья-а-а!..
У котлов кромсалось мясо и баранина. Толстобрюхий бардадым, поправив налезавшую на глаза митру, с ожесточением вырывал из себя требуху. Кольша по-озорному стащил с него митру:
– Досвиданица, анхирей Петрович! – И с хохотом, козлом помчался по сугробам.
Бардадым ахнул, бросил гуся и нескладной копной покултыхал вдогонку:
– Отдай, варнак! Отдай! Душу вышибу!
Искры птицами летели во все стороны. Вот вспыхнул стог и запластал, пламя взмыло вверх и сдержанно глухо рокотало. Яркий свет волнами заплясал над табором, а мрак кругом враз стал густым, лохматым по краям, как копоть. Лениво и задумчиво плыл сизобагровый дым.
Ели жирно, до отвалу, солили круто, перцу во щи не жалели. Кольша жрал варенье из кадушки горстью – ох, скусно до чего! – и вся харя его была, как после мордобоя.
Во сне, на ядреном морозе, подняли храп и трескотню, как в барабаны, ругались, бредили, а то вдруг хлестнет поляну поросячий сонный визг. Часовые у костров громыхают в ответ ядреным смехом.
– Ух, язви! Это бардадым, должно, вырабатыват… Вот так, паря, голосок…
Под утро, когда особенно ярки были звезды и не погасли еще костры, прискакали из города два всадника.
Они отвели Зыкова в сторону и рассказали, что творится у него дома: там много кержаков с мужиками покинули его стан, пусть Зыков спешит домой, будет медлить, все кержаки уйдут.
– Эх, Наперстка нет, – хрипло, весь позеленев, сказал Зыков. Он долго взад-вперед ходил возле костра и кусал усы. Потом разбудил рыжего и в страшном волнении зашептал: – Срамных… Очухался?.. Вот что, Срамных. Ты, дьявол окаянный, раздразнил мое сердце. Чуешь? Половина силы у меня вытекла. А ну-ка, сквитаемся давай!
Срамных испуганно тряс рыжей головой, весь дрожал от внезапно охватившей его жути. Глаза юлили и боялись бешеных глаз Зыкова. Это не Зыков… Это черт. Глаза горят зеленым огнем, рот то открывается, то закрывается, борода, как сажа, и в правой ручище безмен.
– Батюшка, Зыков! Степан Варфоломеич…
Но Зыков не взмахнул безменом, а страшно и твердо, как по железу пилой, сказал:
– Седлай коня. Дуй во все лопатки. К нам. Делай, что прикажу сейчас.
Всю ночь до рассвета он ходил между костров, считал звезды, читал по звездам свою судьбу, но что будет впереди – не знал, все тонуло впереди в зыбком мраке.
Всю ночь до рассвета не спали и в доме Перепреева, а с рассветом весь городок, все погорелое место точило слезы, слез было много: дым вертел, выедал глаза, и разбойные звуки еще не умерли в ушах.