Таня вся в угаре, вся в вихре: кружится, вьется, пляшет, и две косы, как тугие плети, взмахивают, плещут по воздуху. Таня хохочет, вскрикивает, хохочет, и слезы градом.
– Зачем заставляешь?.. Зыков!.. Мне больно, мне тяжело… Отца убил… Зыков, не мучь…
Таня кричит и хохочет, проклинает себя, проклинает всех, кричит: «Мамаша!». – А может, и не кричит, может, смирно сидит возле ярко горящей печки, а кричит за окном народ. И чуть-чуть слышно откуда-то сверху, откуда-то снизу из печки, из огня:
И ей хочется обнять его, и ей страшно, она шепчет:
– Ваня, не целуй меня… Ваня…
А когда народ закричал громче и грозней, Зыков вывел ее на балкон, махнул рукой, и площадь смолкла.
– Вот жена моя! – крикнул Зыков. – Что, люба?
И площадь взорвалась, рассыпалась радостным криком, полетели вверх шапки, зазвонили колокола, загремели трубы, барабаны. Кони ржали, крутясь и вздымаясь на дыбы, и жаркое небо – все в цветах, все в птицах, в радугах. А сердце Тани ноет, сердце разрывается. На Зыкове золотой кафтан, отороченный соболем. Солнце бьет в кафтан, больно взору, Зыков могуч и радостен, как солнце, и сердце Тани пуще разрывается. Таня вся в солнце, в жемчуге, в парче.
– Танечка моя милая, доченька… – папаша подошел, папаша в длинном сюртуке, поздравляет ее, целует и целует Зыкова. И все целуют ее, родные и знакомые. Таня тоже хочет перекреститься, хочет поцеловать крест, что в руках у седого протопопа, но Ванька говорит:
– А как же я-то?
Тогда Зыков сказал Тане:
– Мы с тобой еще венцом не покрыты. Выбирай…
Таня взглянула на Ваньку, взглянула на Зыкова, взглянула в свое сердце и, прижавшись к Зыкову, сказала:
– Ты.
Но это был лишь мимолетный, милый, сладкий сон.
Таня открыла глаза и растерянно огляделась. Ваньки не было, валялся изломанный дубовый стул, уплывала в дверях чугунная спина Зыкова, уплывала чья-то рыжая взлохмаченная голова, и кто-то хрипел в углу.
К Тане на цыпочках подходили сестра и мать.
– Моли Бога, что сердце у меня обмякло, – раздраженно бросил через плечо Зыков рыжему верзиле, – а то башку бы тебе за парня снес.
– А он не лезь, куда не способно, – оправдывал себя Срамных.
– Что ж ты людей-то распустил?! Нешто порядок это?
– Поди, уйми… Они, собаки, чисто сбесились от вина…
Зыкову нужно было освежиться. И чрез утренний рассвет, чрез поседевший воздух он помчался от костра к костру, туда, за десятки верст вперед.
Впереди, далеко за горами, уже вставала красная заря, и среди белых, вдруг порозовевших равнин и гор, зарождались новые партизанские отряды.
И чудилось в морозном утре: развевается красное знамя, тысячи копыт бьют в землю, ревет и грохочет медь и сталь.
А назади, в горах, тоже вставало утро, и тусветный старец грозную ведет беседу с кержаками.
Зыков и про это чует.
Старец Варфоломей стоит на крыльце, пред толпой. Он еле держится на ногах, высокий, согнувшийся, белобородый. Синий, из дабы, ватный халат его подпоясан веревкой кой-как, наспех. Лысый череп открыт морозу. Тусветный старец весь, как мертвец, желтый, сухой, только в глазах, темных и зорких, светит жизнь, и седые лохматые брови, как крылья белого голубя. Трудно дышать, не хватает в Божьем мире воздуху. Передохнул тяжко, ударил длинным посохом в широкие плахи крыльца и закончил так:
– Колькраты говорю вам, возлюбленные: расходитесь по домам. Все дела ваши – тлен и грех неотмолимый. Кровь на вас на всех и кровь на моем сыне-отступнике. Бежите же его, чадца мои! Вам ли заниматься разбойным делом? Наш Господь Исус Христос – Бог любы есть. Мой сын-отступник сомустил вас, дураков: «Бей богачей, спасай бедных!». Лжец он и христопродавец. Убивающий других – себя убивает. И загробное место ваше – геенна. В огонь вас, в смолу! К червям присноядущим и николи же сыту бывающим! Знайте, дураки!.. И паки говорю: во исполнение лет числа зри книгу о правой вере. Какой год грядет на нас? Едина тысяща девятьсот двадцатый. Начертай и вникни. Изми два и един из девяти – шесть. Совокупи един, девять, два, двенадцать. Расчлени на два – шесть и шесть. Еже есть вкупе – шестьсот шестьдесят шесть, число зверино.
– Истинно, истинно! – Кто-то крикнул из толпы. – Старец Семион со скрытной заимки такожде объяснял.
В груди у старца Варфоломея свистело и булькало. Он говорил то крикливо и резко, то с назябшей дрожью в голосе. Партизаны на морозе от напряжения потели, сердца их бились подавленно и глухо. Чтоб не проронить грозного, но сладкого гласа старца, они к ушам своим наставляли согнутые ладони. Тусветный старец вновь тяжко передохнул, взмахнул рукой и пошатнулся:
– И ой вы, детушки! Грядет Антихрист, сын погибели с числом звериным. И ой вы, возлюбленные чадца мои! Идите по домам, блюдите строгий пост, святую молитву, велие покаяние во Святом Духе, Господе истинном.