Он схватил скамью и вдребезги расшибает врагов своих, крик, стоны, гвалт, черный конь мчит Зыкова сквозь пули, огонь, вой вихря и – стоп! – отлетела голова. Наперсток гекнул, гекнула вся площадь – «гек» – и отлетела голова. А конь мчит дальше, черный как черт, с горящими глазами, как у черта – стоп! – тот самый дом, любезный Танин дом, и Танин голос рыдает надгробно вместе с другими голосами. Гроб. Он, Зыков, лежит скрестив на груди руки.
– Не хочу умирать, – боднув головой, резко прошептал он.
На него оглянулись. Холодный пот покрывал его лицо.
Кругом все то же: свой старый Бог, тихие огни, тихий и торжественный голос старца. Зыков вздохнул всей грудью и перекрестился.
После службы все расселись на приступках крыльца, на бревнах. Зыков затеял разговор, наблюдая, как относятся к нему одноверцы. Ему обносило голову, и зябучая дрожь прокатывалась по спине.
– Здорово, Зыков, – мягким тенорком проговорил маленький брюхатый, он встряхнул льняными волосами и сел в ногах у Зыкова, прямо на землю. Лицо у него рябое, с толстыми побуревшими щеками, глаза блеклые, безбровые.
– Ты откуда? Не знаю тебя… – проговорил Зыков, и что-то шевельнулось у него внутри.
– Я дальный, с Минусы… Федосеевского толку. Ну-ка, скажи, Зыков, пожалуйста: за кого ты воюешь, за старую веру, что ли?
– А ты как сюда попал? – допытывал Зыков. – Как узнал про меня?
– Да случай, случай, батюшка Зыков, случай, отец родной… Пасечник я, пчелку Божию уважаю, ах, благодатный зверек Христов… Ну, разорили меня всего эти самые белые, пасеку разбили, ста полтора ульев… А у меня возле вашего городишки братейник, тоже пасечник… Я к нему. Как глянул в городке, чье дело? Зыкова. Одобрил, потому церкви никонианцев жегчи надо и духовным огнем, и вещественным… Так-то вот. – Он помолчал, снял черную шляпу, повертел ее на пальце, опять надел. – А ведь красные-то, большевики-то, Бога совсем не признают. Ни русского, ни татарского Аллу, ни жидовского. Во, брат…
– Неужто? – встрепенулся Зыков.
– Говорю, как печатаю: верно. А у них свой бог – Марс, хотя тоже из евреев, с бородищей, сказывают, но все ж таки в немецком спинжаке. Во, брат…
– Ежели не врешь, – сказал Зыков, скосив на него глаза, – я за веру свою старую умру.
– А красные? Значит, ты насупротив красных?
Зыков медлил, чернобородый сосед толкнул его локтем в бок. Зыков отрубил:
– Прямо тебе скажу – не знаю, за что красные, я за Бога, – и встал.
Рябой, посопев, нахлобучил шляпу на уши, протянул:
– Та-а-ак…
Зыкову почему-то вдруг захотелось схватить его за горло и придушить.
Легли спать на полу, на сене. Рябой кержачишка тоже лег.
Ночью Зыков спал тревожно, охал. Видел путаные сны, то он голый лезет в прорубь, то в царской одежде, в золотом венце объявляет, что он медвежачий царь и берет себе в жены молодую киргизку, дочь луны, но из бани ползет змея и холодным липким кольцом обвивает его шею. Он стонет, открывает глаза и просит пить.
«Заколел тогда, прозяб, немогота приключилась», – думает он.
Рябой исчез. Недаром ночью лаяли собаки.
Утром чернобородый кержак сказал тревожно:
– А езжай-ка ты, Зыков-батюшка, поскореича к себе.
– А что?
– Да, так… Рябой чего-то путал… Путем не объяснил, а так… оки-моки… Да и какой он, к матери, кержак… Перевертень… Так, сдается – подосланец.
Зыков затеребил бороду, крякнул и быстро стал собираться.
– С оглядкой езжай, – предупреждал чернобородый: – оборони Бог, скрадом возьмут, в горах недолго…
– Больно я их боюсь, – сказал Зыков и поехал к дому.
Голова была пустая, тяжелая, и мысли, как сухой осенний лист, кружились в ней, шумя. Сердце все также неотвязно ныло. Образ Тани вонзился в него, как в медвежью лапу заноза: досадно, больно, тяжко жить. А тут еще этот черт, рябой.
День был серый, в облаках, изредка падали дождинки, и с дождинками падали трельные переливы висящих над полями жаворонков. Дорога кой-где пылила: встречались таратайки, верховые. Зыков круто сворачивал тогда и, притаившись, выжидал.
Поздний вечер. Каменный кряж пресек дорогу. В скале проделан узкий ход. Копыта четко бьют о камень. Камень черный и в узком проходе – ночь, черно. Зыков приготовил винтовку и чутко напрягает слух. В черном мраке навстречу цокают копыта. И в камне раскатилось Зыковское:
– Держи правей!..
Встречные копыта онемели. Зыков взвел винтовку и процокал вперед. Молчание. Слева кто-то продышал, всхрапнула лошадь. – «Притаился, дьявол… Целит…» – оторопело подумал Зыков и приник к шее своего коня: «Вот, сейчас…» Испугавшаяся кровь быстро отхлынула к сердцу.
Но засерел выход. Зыков ошпарил коня нагайкой и вскачь.
А вдогонку с ужасом, с отчаянием:
– Зыков, ты?! Стой, стой!!
Но пыль из-под копыт крутила вихрем, скрывая скачущего всадника. Парень долго гнался, потом остановил запыхавшуюся свою кляченку и заплакал. Он плакал навзрыд, с отчаянием, и, как безумный, вскидывал руки к небу. Он ничего не слышал, ничего не видел пред собой, весь свет враз замкнулся для него.