Митька раза три забегал вперед Устина и, повернувшись к нему лицом, пятился задом и нараспев слезливо просил:
– Дедушка Устин, покади-и-и мне… А деда, покади-и-и…
Но тот, весь ушедший в небеса, отстранял парнишку рукой и выводил:
– «Ну, взбранный воевода победительный…»
Митька вновь неотступно вяньгал:
– Покади-и-и…
– Пшел! – шипит Устин. – Вот я те покадю!.. – И, догоняя бабьи голоса, подхватывает: «Тираби, твои, богородицы…»
Вся деревня шла за крестным ходом в поле.
Столетний Назар далеко отстал. Он с горы-то шибко побежал, девки шутили: «Куда ты, дедушка, успеешь…» Да и теперь, кажется, переставляет ноги быстро, локтями стучит старательно, а – удивительное дело – отстает. И у деда слезы на глазах, лицо все в кулачок сморщилось.
– Отстал, спасибо… – шамкает столетний и плачет, утираясь подолом рубахи. Сел на луговину, уставился мутными глазами на высоко поднявшееся солнышко.
– Праздничек Христов, помилуй нас.
Крестный ход остановился под тремя заповедными лиственницами, у большого, еще прадедами врытого на самых полосах, креста.
Толпа стояла под лучами солнца. Было жарко, и всем хотелось попить холодненького и поесть.
А Устин все новое и новое заводит. Бабы устало повизгивали, мужики подхватывали сипло и неумело.
Красноголовый, весь в веснушках дядя Обабок, чтобы заглушить куму Маланью, рядом с ним ревевшую диким голосом, оттопыривал трубкою губы, выкатывал большие глаза и, подшибаясь каждый раз рукой, пускал местами такую оглушительную, не в тон, завойку, что ребятенки испуганно оглядывались на него и изумленно разевали рты, а мужики смеялись:
– Эк тебя проняло! А ты за Устином трафь… Чередом выводи, а не зря…
Устин без передыха пел, перебирая разные молитвы.
Слова молитв были чужие, непонятные для молящихся, они сухим песком ударяли в уши и отскакивали как горох от стены, не трогая сердца. И только сознание, что сами поют и сами служат, окрыляло души, и у некоторых глаза были наполнены слезами.
Иногда Устин долго мямлил, не зная, как произнести возглас, крякал, махал усиленно кадилом, громко приговаривая:
– Вот, ну… Паки… паки…
Но ничего не выходило.
Пользуясь такой заминкой, лавочник Федот повернулся к Устину и произнес многолетие, после которого красноголовый Обабок, нимало не жалея горла, так сильно хватил врозь, что все сбились и засмеялись, даже строгий Устин улыбнулся. Красноголовый сконфузился, отер мокрое лицо, протискался в самый зад и молча стал на краю, задумчиво обхватив живот.
Наконец Устину подсказали:
– Станови народ на колени… Давай свою хрестьянскую…
Тогда Устин передернул плечами, задрал вверх бороду и громко прокричал, подражая священнику:
– Вот… ну… Айда на коле-е-ени!..
Толпа, словно дождавшись великой радости, многогрудно вздохнула, опустилась на колени и дружно приготовилась слушать свою «хрестьянскую».
Устин, весь преображенный и напитанный воодушевлением, четким и трогающим голосом, то повышая, то понижая ноты, начал:
– Господи ты наш батюшка, воистинный Христос…
Все еще раз вздохнули, закрестились, забухали головами в землю, с надеждой поглядывая то на безоблачное, ласковое такое небо, то на седенького, в розовой новой рубахе, лысого Устина.
А тот, все больше и больше воодушевляясь, продолжал:
– Вот, всей деревней просим тебя, Господи, помази рабам своим: дождичка нам пошли ко времени, хлебушка хошь какого уроди, пропитай нас всех, верных твоих хрестьян…
– Пропитай, Господи, – вторила молитвенно толпа.
– Чтобы зверь лесной скотину не пакостил, чтоб белки поболе было в тайге, чтоб лиса в кулемки попадалась, чтоб всем нам, хрестьянам твоим верным, в животе и покаянии скончати… Вот… ну… этово…
– Конопля проси… Конопля… – глотая слезы, шепчут бабы.
– Бабам! – радостно восклицает Устин, потерявший было нить. – Бабам, верным нашим рабам, конопля уроди, Боже наш. Чтоб всем нам в согласии жить, полюбовно, значит, без обиды, чтоб по-божецки… Да…
И Устин, уперев кулаками в землю, тяжело поднялся и, еле разгибая спину, закончил высоким выкриком:
– И во веки веко-о-в!
Многие из молящихся плакали от таких простых, милых сердцу слов молитвы.
Вскоре все кончилось, и толпа пестрой волной поплыла обратно в часовню, где неугомонный Тимоха так яростно набрякивал в колокола, словно желал во что бы то ни стало выбить из них голосистую душу.
С пригорка от часовни был виден кусочек сверкавшей на солнце речки и барахтавшееся в ней большое желтое бабье тело. Это поп выгонял из себя хмель, плавал, сильно ударяя по воде ногами, и гоготал на всю деревню.
Посмеялись крещеные и стали разбредаться со счастливыми лицами по домам.
Праздник начался хорошо.
VIII
Бахнул выстрел.
– Гоп-го-о-п… – чуть послышался голос.
– Это чалдон ревет, – сказал Лехман.
– Не черт ли, дедушка? – прошептал Тюля, уперев руками в землю и готовясь вскочить. – У нас, бывало, в Расее…
Светало. Туманом заволокло всю тайгу, и бродяги казались друг другу в неясной утренней полумгле какими-то серыми, словно пеплом покрытыми, огромными птицами.
Где-то тревожно кричит кукушка, над бродягами белка скачет: сухая хвоя полетела и густо падает в бороду Лехмана.