В качестве щедрого дара, а может, чтобы поиздеваться, преподаватели Вавилона предоставили экзаменуемым набор серебряных пластин. На этих пластинах была выгравирована словесная пара с английским словом «дотошный»,
Рами с отвращением отказался их использовать.
– Они все равно не покажут, в чем ты ошибся, – посетовал он. – Только вызовут тошноту по неясной причине.
– Что ж, ты мог бы быть осторожнее, – проворчала Летти, возвращая его сочинение со своими пометками. – Ты допустил целых двенадцать ошибок на странице, и предложения у тебя слишком длинные…
– Они не слишком длинные, они в духе Цицерона.
– Нельзя оправдать плохой слог на том основании, что он напоминает Цицерона.
Рами небрежно отмахнулся.
– Ничего страшного, Летти, я перепишу все за десять минут.
– Но дело ведь не в скорости. А в точности.
– Чем больше я пишу, тем больше у меня появляется вопросов, – сказал Рами. – Вот к чему мы на самом деле должны подготовиться. Не хочу, чтобы в голове было пусто, когда передо мной окажется лист бумаги.
Беспокойство вполне обоснованное. Напряжение обладает уникальной способностью стирать из памяти студентов то, что они изучали годами. В прошлом году во время экзаменов на четвертом курсе один из экзаменуемых, по слухам, впал в неистовство и заявил, что не только не сможет завершить экзамен, но и не владеет французским, хотя на самом деле знал его с рождения. Все студенты считали, что не подвержены подобным глупостям, но однажды за неделю до экзаменов Летти вдруг разрыдалась и заявила, что не знает ни слова по-немецки, ни единого слова, на самом деле она самозванка и весь ее путь в Вавилон основан на притворстве. Никто не понял этой тирады, потому что Летти произнесла ее по-немецки.
Провалы в памяти были лишь первым симптомом. Никогда еще беспокойство Робина по поводу оценок не вызывало физического недомогания. Сначала появилась непроходящая пульсирующая головная боль, а затем его начало подташнивать при каждом движении. Совершенно неожиданно накатывали волны дрожи; часто рука тряслась так сильно, что он с трудом держал перо. Однажды во время практической работы перед его глазами все потемнело; он утратил способность думать, не мог вспомнить ни одного слова, ничего не видел. Потребовалось почти десять минут, чтобы он пришел в себя. Он не мог заставить себя есть. Постоянно чувствовал себя измотанным и не мог заснуть от избытка нервной энергии.
В конце концов, как и все старшекурсники Оксфорда, он понял, что сходит с ума. Соприкосновение с реальностью, и без того непрочное из-за длительной изоляции в городе студентов и ученых, стало еще более дробным. Многочасовая зубрежка мешала осмысливать знаки и символы, различать реальность и вымысел. Важными и насущными стали абстрактные понятия, а повседневные мелочи, такие как овсянка и яйца, вызывали подозрение. Будничные диалоги начали вызывать трудности, светская беседа приводила в ужас, и он перестал понимать, что означают основные приветствия. Когда портье спросил, хорошо ли он провел время, Робин молча стоял добрых тридцать секунд, не в силах понять, что тот подразумевает под словами «хорошо» и «время».
– У меня все то же самое, – бодро заявил Рами, когда Робин рассказал ему об этом. – Кошмар. Я больше не могу вести самых затрапезных разговоров, все думаю, что на самом деле означает то или иное слово.
– А я натыкаюсь на стены, – поделилась Виктуар. – Мир вокруг исчезает, и я замечаю только список слов для зубрежки.
– Я вижу символы в чайных листьях, – призналась Летти. – Однажды я даже пыталась в них разобраться и хотела зарисовать на бумаге.
Робин с облегчением услышал, что не только у него бывают галлюцинации, потому что больше всего его донимали видения. Ему начали мерещиться и люди. Однажды, копаясь на полках магазина Торнтона в поисках поэтической антологии на латыни, Робин заметил, как ему показалось, знакомый профиль у двери. Он подошел ближе. Зрение его не обмануло: за обернутый в бумагу сверток расплачивался Энтони Риббен, живой и здоровый.
– Энтони… – выпалил Робин.