Вошел сосед по купе с двумя стаканами чая. Согнувшись, нес их осторожно к столу, звенели ложечки о бортик. Митя посмотрел на него с ужасом, Важенка тихо прыснула. Сосед принялся чаевничать, причмокивал, швыркал на все купе, сорил какой-то слойкой.
— Хоть согреться. Ну вот нигде, ну нигде никогда такого вкусного чая, как в поезде, — он покачал головой над дымящимся стаканом.
Важенка с Митей вскочили и, толкаясь, выбежали в коридор.
В тамбуре хохотали до слез. Курили, целовались.
— Ты правда не жалеешь? — Конечно! — Что конечно? Ты даже не спросил о чем? — А я ни о чем не жалею. — Что вот так сорвались внезапно. Тебе пришлось отпуск… — Это была моя мечта. — Ты смеешься! Перестань смеяться, скажи-и…
Стучали колеса. За окном летел сумеречный лес.
В купе не уходили. Прислонившись к стенкам, смотрели глаза в глаза, плавал дым, вагон мотало. На стыке рельсов ее бросило к нему, и тогда, это вышло само собой, она сказала: я люблю тебя! Но за мгновение до этого дверь на переходную распахнулась, какой-то высокий человек прошел сквозь тамбур, признание потонуло в лязганье железа. Митя закричал: я не слышу, что? Сильно хлопнула дверь.
Она улыбнулась, он разгадал слова.
Тот высокий в тамбуре оказался их новым соседом. Старик с узким загорелым лицом, отросшие седые волосы, вытертый синий плащ, представился Даниилом Сергеевичем из Вятки. Странный старик с пронизывающим молодым взглядом.
— Гуськов. Василий Гуськов, — протянул ему руку второй сосед, согревшийся чаем так, что разделся до майки. — Вятку же переименовали.
— Но родился и вырос я еще в Вятке, — церемонно поклонился старик.
Даниил Сергеевич сообщил, что сейчас странствует, так и сказал — “странствую”, а вот куда, кажется, не сказал. Гуськов достал водку, старик покачал головой. Важенка ломала на миллиметровке курицу и просила не солить огурцы — пусть каждый сам!
Старик достал луковицу и редиску. Важенка и Митя весело переглянулись. Он усмехнулся и извлек из портфеля еще сверток в тряпице.
— Эх, молодежь, молодежь, все-то вам смешно! — говорил он скрипуче и по-доброму, развернул тряпицу, где на четвертинку буханки налипли пластики сала. — Мне тоже так смешно было, помню. Эх, время, да… Сейчас уже меньше смеха, радости не стало по утрам, знаете ли, а в детстве проснешься, бывало, и вот эта радость беспричинная. Ни от чего. Желаний меньше, но вот утекли они, желания, из меня, и, стало быть, все другое отчетливее вокруг. Оттого ни о чем не жаль.
— Вообще о молодости не жалеете? — звонко спросила Важенка, покрутила в воздухе жирными ладонями — чем бы вытереть?
— Нет, — печально сказал старик. — Чего жалеть-то? Бурление молодости — штука занимательная, но опасная. За истину принимаешь. Не понимая, что сознание твое изменено секрецией, неустойчиво. Думаешь, вот только так и можно жить. В высокой воде страстей. А ведь это всего лишь про тело. Однажды об этом догадываешься. И такие бездны открываются. Но тому, кто следит за собой. Кто беспокоится…
Старик многозначительно замолчал. Видимо, ждал от них уточнений. Гуськов уже со стаканом в руке смотрел на него нетерпеливо и с досадой, из чего можно было заключить, что его бездны и беспокойства тоже пока еще на замке.
— Ну, добрый вечер, — не выдержал Гуськов, качнул вперед стакан.
Выпили. Гуськов крякнул, охнул. Закрылся рукавом. Митя, вглядываясь в закуску, вежливо спросил: что за бездны?
— Это когда вроде все слова знаешь, с детства оскомину набили, а вдруг прольется на них еще один свет, сковырнет другие смыслы. И мир ими прирастает.
Важенка незаметно закатила глаза, но Мите старик явно был интересен.
— В точку, — Гуськов хлопнул себя по коленям в поношенных трениках. — Вот я, к примеру, всю жизнь думал, что в песне про Штирлица поется “я прошу, хоть не надо лгать”, да-да, так слышал, и всегда думал такой: чё к чему, при чем здесь “лгать”? А тут с соседом выпивали позавчера, ну, запели, он мне — ты чё поешь? Оказалось, там — совсем другое. Щас, обождите…
— Я прошу, хоть ненáдолго, — помогла ему Важенка.
— Во! — обрадовался Гуськов. — Чё к чему? Что за слово такое — ненáдолго? Есть такое слово? А я ведь столько лет “хоть не надо лгать”.
Гуськов захохотал, закашлялся потом.
— То есть все бездны разверзнутся на месте? Никуда ходить не надо? — спросил Митя, наливая по второй.
— В этом и все удивление, — глаза у старика загорелись. — Шел всю жизнь куда-то, продирался сквозь колючки, тьму, тащил на себе столько поклажи ненужной, от страха и боли уворачивался, искал чего-то, истин искал, а все было под рукой, рядом. Просто смотрел мимо. А то и не увидеть до срока. Пока не переболеешь, пока не накроет тебя опыт, покой, уж не говорю мудрость. Избегну. И вот почти налегке, даже уже без всех, идешь один — и вдруг в привычном узнаёшь то, что искал. Нет-нет, да перемигнешь с ними. С истинами. И от них уже не холодок абсолюта, а теплом. И силы теперь отсюда. Из внутри. Сам на себя замкнулся.
— Ну, можете пример какой-нибудь? Мне вот так — непонятно. Что-нибудь конкретное. О любви, например, — Важенка решилась выпить немного водки, совсем немного.