Печатались все новые и новые издания его произведений, и всякий раз спрос превышал предложение. И хотя в витринах некоторых магазинов старой книги можно было видеть книги этого мелкобуржуазного индивидуалистски-идеалистски анархистского немарксиста Стефана Цвейга, но для видевшего их они по причине высокой цены на издания издательства „Время“ (1927–1932 годы) были недосягаемы. И с теми же литературными потемкинскими деревнями советский гражданин сталкивался и в более поздних изданиях полного собрания сочинений Стефана Цвейга, которые можно было заполучить лишь путем подписки, а для подписки требовались соответствующие связи и знакомства.
Лишь один-единственный раз предложение цвейговских произведений превысило спрос (совсем на короткое время) – после распада Советского Союза. Люди больше не читали. Еще в 1989 году в витринах „Дома книги“ на Невском проспекте стояли замечательно оформленные издания русских классиков и классиков иностранной литературы. Их можно было разглядывать и даже подписаться на них. Но уже в 1992 году эти витрины были пусты: предлагалось лишь примитивное, тривиальное чтиво. А в одном запыленном углу витрины, словно мене текел, лежала книга Стефана Цвейга „Нетерпение сердца“ московского издательства „Прогресс“, на которую никто не обращал внимания.
Всякий раз, когда я проходил мимо витрины, у меня сжималось сердце и германист во мне вспоминал знаменитые стихи Генриха Гейне из поэмы „Германия. Зимняя сказка“, в которых надо было заменить лишь одно-единственное слово (название страны), чтобы найти точное выражение своему чувству: „Думаю о России на грядущий сон, // И у меня пропадает сон“. Еще и потому, что вспоминал о читательском эхе после опубликования нескольких глав из „Вчерашнего мира“ в журнале „Нева“ в 1972 году.
Публикация всего нескольких глав из последней книги „мелкобуржуазно-поверхностного“ автора из Австрии вызвала к жизни целый поток писем в редакцию журнала „Нева“ со всех уголков страны. Именно тогда у меня возник навязчивый вопрос (впервые столь ясно), простенький, незамысловатый вопрос. Как это – почему? как объяснить? – что именно этот, в сотнях критических статей характеризовавшийся как упаднически декадентский представитель буржуазии, этот хотя и рекомендуемый Луначарским и Фединым, однако же тем не менее „декадентский“ писатель – не говоря уже о его еврейском происхождении – был столь популярен повсюду в гигантском Советском Союзе и таковым и остался именно среди абсолютно немелкобуржуазных, неупаднических, недекадентских и нееврейских строителей социализма в сталинском государстве? В его книгах, очевидно, должно было быть нечто, что притягивало советских людей; его книги, вероятно, пробуждали нечто особенное в душах и мозгах жителей аморального, жестокого и лицемерного государства. В процессе подобных размышлений непременно приходишь к теме русской души. Она что, была ему как-то знакома? Обратимся к Стефану Цвейгу:
„Впервые ехал я по русской земле, и – странное дело – она не казалась мне чужой. Все было удивительно знакомо – тихая грусть широкой пустынной степи, избушки, городки, высокие колокольни с луковичными завершениями, бородатые мужики – каждый не то крестьянин, не то пророк, – улыбавшиеся нам открыто и добродушно, женщины в пестрых платках и белых фартуках, торговавшие квасом, яйцами и огурцами. Откуда я знал все это? Исключительно благодаря замечательной русской литературе – по произведениям Толстого, Достоевского, Аксакова, Горького, которые столь правдиво изобразили «жизнь народа». Мне казалось, хотя я и не знал языка, что понимаю то, что говорят… люди…“
Чувствовали ли русские читатели эту осведомленность Стефана Цвейга, его близость русской душе? Воспринимали ли, замечали ли в его произведениях его особую „русскость“? Соответствовали ли поступки и внутренний мир героев его новелл и романов внутреннему состоянию русских людей, их качествам и особенно – их менталитету? Многие его герои переживают трагедии. Среди них есть много грешников; беспокойные, мечущиеся характеры и души; запутавшиеся, потерянные люди. И многие из них идеалисты. И русский человек – скорее идеалист, чем материалист. За друга, женщину, приятное общество русский человек может внезапно, как это изображает Достоевский, растратить весь свой капитал: разбазарить, пропить, промотать, просто раздать. И все время он в поиске правды. Русский человек склонен к азартной игре, к риску. Душу его постоянно гложет неизбывная метафизическая трансцендентная тоска, торжественно объявленная в русской беллетристике „мировой скорбью“. Но так же и он, русский человек, живет, как многие герои Стефана Цвейга: не столько рассудком, сколько чувствами, душой.