После чая дети были вымыты, спокойны и счастливы, а Коротышка слез с телефона и читал им, и малыши льнули к нему в крошечной постельке Ронни. Сосед был дома, я видела свет. Я вымыла посуду и обнаружила, что мое семейство спит, как зверьки в норке. Разбудила Коротышку, дала ему пятерку и бутылку пива и отправила к соседу, а сама подкралась снаружи и встала на проезде в темноте, чтобы слышать их голоса. Затем Ронни позвал: «Мама, мама, мама». Он опять описался, бедолага. Когда он переоделся в сухое и уснул, я вскипятила котел в прачечной, не торопясь постирала простыни и пижаму, провернула их через каток, повесила сушиться – забудь про росу и молись о солнце.
Я была уже в постели и с кремом на лице, когда Коротышка лег рядом.
– Какой удивительный парень, – сказал он, но он ничего не узнал о его разбитом сердце.
19
В самом деле стучат. Тук-тук-тук! Кто там, во имя Вельзевула? Тук-тук! Кто там у задней двери? «Это я», – ответил мистер Боббсик.
Отчего же не с парадной?
Моя унылая холостяцкая кухня завалена мертвыми и умирающими тарелками, жареной бараньей ногой – какой это оттенок зеленого?
Тук-тук:
– Мистер Баххубер.
Я увидел тень. «Птицы, – решил я, – бродячая стайка». Но нет, боже правый, меня посетил фокусник.
– Это всего лишь я.
Всего лишь? Это был изумительный карлик, жонглирующий тремя апельсинами и зажавший бутылку пива меж коленочек.
– Мистер Бобс, – сказал я. – Прошу, входите.
– Кот в сапогах, – объявил он, остановившись, чтобы подарить мне апельсин, и вежливо прошел по коридору в гостиную, где поставил пиво перед моей личной картой.
У всех на улице окна были открыты – ловили легкий ветерок, но я крепко заперся, и в моей гостиной было влажно, как в курятнике. Коротышка Бобс, джентльмен, даже носом не повел. Он продавал автомобили ирландским холостякам, которым некогда было следить за домом, то есть он был не склонен к осуждению. Он явился ко мне, как ангел, светящийся в лимонно-желтом пуловере, сухой и сладкий, как пудра «Джонсонс Бейби». Его щеки были широки и свежевыбриты, волосы гладки и черны, а глаза сверкали озорством. Я подумал: он как девчонка, такой хорошенький и легкий, как он слушает тебя, пока ты еще и слова не сказал о своей беде.
– Сначала пиво, – сказал он. – А апельсины на десерт.
Я всегда пью с сожалением, но он уже обрадовал мое сердце, и я нашел два чистых бокала и открывашку, а он тут же занялся кошельком. Предложил мне пятерку, от которой я отказался, и совершал загадочные добродушные жесты, пока наконец, как ребенок на дне рождения, я не обнаружил пять фунтов за собственным ухом.
– Это на удачу, – сказал он. – Вам не повезло, как я слышал.
Что он слышал? Что он знал? Что я постучал в дверь Кловер и обнаружил ее в компании пожилой женщины, и они ели мою запеканку с тунцом? Никто не двинулся. Никто ничего не сказал. Было невозможно полностью понять ситуацию, кроме одного момента: я не нравился, и меня не желали.
Позже оказалось, что Кловер была продавщицей в магазине, а не школьной учительницей, но узнай я об этом раньше, полюбил бы ее все равно. В день, когда ко мне пришел Коротышка, я все еще жил среди руин Якоба Буркхарда[52] и «Культуры Италии в эпоху Возрождения». Изящная призрачная головка еще отдыхала на моей воображаемой груди.
Я не сразу понял, что он пришел в мой дом с единственным мотивом, который можно ожидать от добросердечного сына Великой депрессии, готового заплатить бездомному за рубку дров. Он компанейски уселся на полу, скрестив ноги, и наполнил оба бокала. Почему он упомянул Кота в сапогах? Он не знал. Он не опознал знаменитую фразу кота: «Константино, не печалься, я обеспечу твое благополучие и пропитание и собственное тоже».
И все же, очевидно, он чего-то хотел. Он был тих, как человек, который молчит от желания. Будь он девушкой, я бы не сомневался, в чем дело, но он не был девушкой и не хотел возвращаться домой, и наконец я понял, что он увидел карту, которую я создаю, и ждал, что я поведаю ему о ней.
Я не притронулся к пиву, и, очевидно, он это заметил, потому что наполнил собственный бокал дважды, но сначала настоял, чтобы я взял апельсин, и смотрел, как я его чищу: как мой пастор-отец, оставляя спиралевидную змею, действие, от которого сладко ныло сердце по дому.