Машуткин дядя Андрей неожиданно загорался, но спустя некоторое время потухал.
Он собирал жуков и бросил, лепил развалины Колизея — и не долепил, и римский цирк отправился в шкаф, выделенный Андрею под его кунсткамеру.
Это был книжный шкаф, сделанный из простой сосны. Несколько лет назад Андрей вынул полки и спрятался в сосновом шкафу от бабушки.
Сейчас полки были на месте, и на них среди обязательного для гимназиста пребывали в забвении вещи, к которым хозяин охладел: испорченные часы, выписанные из Лодзи за три с полтиной по объявлению в журнале, и с ними девяносто девять заманчивых предметов, оказавшихся булавками, самоучитель португальского языка, стальные пластинки из бабушкиного корсета, при помощи которых стреляли револьверы и пушки Андрея, — чего-чего не таил в себе сосновый шкаф.
Это был паноптикум потухших вулканов, мемориальный музей сданных в архив энергичных действий, говоривших о душе Андрея, обреченной странствовать от поиска к поиску.
Рыболовный крючочек в пенале тосковал о китобойном промысле, клочок нотной бумаги — о цикле исторических опер, картинка: англичане гонят быков на проволочные заграждения буров — разделяла тоску Андрея по Трансваалю, куда он убежал бы, если бы не бабушка.
— Учись, — говорила бабушка, — иначе будешь свинопасом! — А свинопасы в те времена женились на королевнах лишь в сказках.
Машуткины бабушка и мама, дедушка и папа, сама Машутка родились, как полагается, в городе и в доме. Фрося — тоже, как полагается, в деревне и в избе. Андрей же появился на свет в теплушке посреди пустыни, он был необыкновенный ребенок.
Однажды он поразил словесника, продекламировав не только отрывок из державинского «Водопада», помещенный в гимназической хрестоматии, а значительно больше — и то, чего в хрестоматии не было.
Словесник положил руку на плечо Андрея и, наслаждаясь, брызгал слюной:
— Верно, правильно… «сошла октябрьска нощь…» отлично… «ищет токмо нор…», молодец… — и поставил Андрею пять с крестом.
А неделю спустя в классной работе Андрей написал слово «олень» через ять.
Дедушка меньше удивился бы каракурту в сквере сахарной столицы.
— «Лень» через ять — да, но «олень»!..
Бабушка повторяла свое:
— Будешь свинопасом.
— Вот и хорошо!
Учебник шахматной игры, заложенный спичечным коробком с сушеной жужелицей, напоминал о другой легенде, связанной с именем Андрея.
Он изучал теорию шахмат и слыл гимназическим Чигориным.
Историк — тоже шахматист — рассказывал о Пипине Коротком и одновременно следил за последней партой.
Там, поставив шахматную доску на скамью, Андрей с товарищем разыгрывали партию со страницы, заложенной спичечным коробком.
Андрей колебался. Поднял фигуру, опустил и снова поднял.
Историк пронесся между партами и выхватил фигуру у Андрея.
— Кто ж так ходит! — и он показал, как надо ходить.
Самолюбивый Андрей навсегда оставил шахматы. Несколько позже Андрей стал вращать прямоугольники и трапеции и вычислять объемы получаемых цилиндров и усеченных конусов.
Математик пригласил Андрея к себе, чтобы за стаканом чаю заниматься высшей математикой, а также упражняться на пианино, так как у Андрея обнаружились недюжинные музыкальные способности, а инструмента дома не было.
Андрей ходил к математику, играл с ним в четыре руки, занимался интегральным и дифференциальным исчислением, и преподаватель уже видел, как на выпускном экзамене в присутствии попечителя учебного округа Андрей решает математическую задачу, до сих пор считавшуюся неразрешимой.
Но приближалось 26 января 1904 года.
Ах, эти ежегодные веселые рауты в день именин русской дальневосточной адмиральши!
Офицеры флота приносят поздравления, танцуют, жуируют, а зимнее море изредка освещается прожектором русского военного корабля.
На кораблях одни дежурные, что, вероятно, учитывается японцами, и в январскую ночь японские миноноски внезапно появляются на внешнем рейде крепости Порт-Артур.
Они проходят по неосвещенному пространству, параллельно посылаемым с наших судов лучам, и соответственно им наносят удар наверняка.
Так началась ускорявшая ход истории, приближавшая пролог и намечавшая развязку русско-японская война.
Она была страшно далеко, но томила хотя бы и Андрея сладкой горечью музыки перед вокзалом и торжественной бледностью цветов у вагонных площадок.
Андрей забросил интегралы и дифференциалы, получил вместо единицы тройку с двумя минусами по истории и, несмотря на объединенные слезы словесника и математика, собравшись на войну, оставил гимназию.
— Буду артиллеристом, — заявил он бабушке, и никто не подал бабушке воды, которую она все равно не стала бы пить.
Если бы Андрей был французским журналистом, владеющим остроумным равновесием драгоценного стиля, он в своих письмах о японской воине утверждал бы и тут же оспаривал утверждаемое. К словам «слух» и «надежда» он прибавлял бы слова «неправда» и «разочарование», и вежливая волна его красноречия подымалась бы и опускалась, то утверждая, то опровергая. Андрей писал бы так:
«Мы знали и не знали».