Дарья промолчала. Мелькнула вдруг в ее памяти давняя картина: барак — столовая, сырость, полутьма, запах прелой капусты, и у стола — понурая, растерянная Ольга, неизвестно где обронившая карточку. Кто бы угадал тогда, какая стойкая душа вызревала в полуграмотной деревенской девчонке, какая страсть к жизни крепла в ней? Наум Нечаев разглядел первым. И за то платила ему Ольга любовью, готовой на самую страшную жертву.
— А Наум знал ли про ребеночка?
— Не знал, — сказала Ксения. — Спросила ее докторша, знает ли муж. «Нет, — говорит. — У него тридцатого июня день рождения, к этому дню я тайну берегла, а тут — война». И про то сказала ей докторша, что вряд ли будут потом дети. Никаких слов не послушала.
— Ксения, а правда ли говорят, что ты можешь аборты делать?
Недобрая ухмылка пробежала у Ксении по губам:
— Ай потребовалось тебе?
— Нет. Так просто.
— Вот потребуется — тогда приходи. А так на что пытать.
Ксения первая поднялась, тяжело передвигая ноги в старых, стоптанных ботинках, направилась в цех. Дарья пошла следом.
Безжалостно выматывал силы завод. И Дарья не щадила сил, где бы можно сберечь — не берегла, ему отдавала, детищу своему железно-кирпичному, чтобы скорее встал на ноги. А у самой, когда шла с завода после смены, подкашивались ноги.
Ребятишки подросли, с грехом пополам хозяйничали. Митя на Нюрку покрикивал:
— Ставь тарелки на стол, обедать будем.
Дарья опускала ладонь на круглую Митину голову:
— Хозяин ты мой вихрастый...
Митя хмурился. Дела он исполнял взрослые, а хвалила мать, как ребенка...
Нюрка молча, серьезно расставляла тарелки. Дарья редко ласкала Нюрку. Почему-то меньше, чем Митю и Варю, любила ее. И девочка каким-то чутьем это понимала.
Дарья с вечера отделяла ребятам продукты на обед: полстаканчика крупы, несколько картофелин, сама наливала в кастрюлю воды. Вроде бы густая должна быть похлебка, а тут — крупинка крупинку не догонит.
— Митя, ты всю ли крупу спустил в суп?
— Всю, — глядя в тарелку, кивнул Митя.
Нюрка выдала брата.
— Мы только маленечко сырой поели, — виновато проговорила она. — Только маленечко!
— Эх, вы...
Чесался у Дарьи язык отругать ребят как следует, но не дала ему воли. Пожалела Митю с Нюркой. Впроголодь живут. Хлеба досыта не видят. Когда конфеты по карточкам получишь, сами просят:
— Поди, мамка, продай конфеты на базаре, а хлеба купи.
Молча черпала Дарья оловянной ложкой жидкую похлебку. Митя первым кончил есть, встал из-за стола, за спиной матери тихо сказал:
— Мы больше не будем, мамка.
Радио Дарья не выключала ни днем, ни ночью. «С тяжелыми боями...», «Преодолевая упорное сопротивление противника...», «Героически сражаясь с врагом...». Смерть и кровь, кровь и смерть виделись Дарье за каждым словом о войне.
Много еще городов под немцем, конца не видать войне. Многие женщины стали ходить в церковь, молились, с просьбами шли и с горем шли. Но бог равно был жесток и к тем, кто верил в него, и к тем, кто не верил. А может, не властен над людскими судьбами.
Дарья не ходила в церковь. Спорила с женщинами, как, бывало, с бабкой Аксиньей спорил Василий. Выйдет Дарья в сумерки посидеть на лавочке, поглядеть на Серебровку и расстилающиеся за нею поля и услышит от кого-нибудь:
— Надо завтра в церковь сходить, за здравие фронтовиков наших помолиться.
Дарья резко обертывалась на голос.
— Не от бога зависит их жизнь. От пули фашистской. От мины, гранаты, бомбы, снаряда...
— Захочет — и отведет смерть от человека, с кем милость его...
— От одного отведет, а на другого наведет. Если всемогущий да милосердный — на что допустил войну эту бесчеловечную?
— За грехи наши наказывает, — вздыхали старухи. — Господь покорности ждет от людей.
— Покорности! На что ж ему моя покорность? — едко говорила Дарья. — Сотворил человека гордым, а после гнуть начал. Чтобы властью своей натешиться, что ли?
— Не богохульствуй, Дарья. Не простит тебе бог.
— Отстаньте вы от меня со своим богом, — вдруг сникнув, устало проговорила Дарья.
А ночью, во тьме, терзали ее бессонница и страхи. И уже казалось — есть он, есть, таинственный и непонятный, с жестокими своими законами, с причудами. Каялась Дарья, что вступила с бабами в спор. Пусть думают, как хотят. Наговорила невесть что. Вдруг и вправду озлится вездесущий и нашлет на Василия погибель? Ни за кого Дарья не боялась, ни за себя, ни за детей, все беды в одной стороне мерещились — на фронте, где Василий. И уж хотелось Дарье просить у бога прощения. И просила.
— Господи, прости, — шептала, глядя в темный потолок, — прости меня, бабу бестолковую, сохрани в живых Василия, отведи от него смерть железную... Господи, прости...
В церковь не шла. Если бог вездесущий, так и без попа услышит, что он, поп-то, вроде переводчика, что ли... И перед Василием стыдилась. Далеко он, не узнает, а все же вышло бы против его воли, если б молилась Дарья по-настоящему, в церкви. Коммунист Василий. Нельзя жене коммуниста в церковь ходить. Ночью же, в темноте, в тишине, нарушаемой лишь сопеньем спящих детей, Дарья иногда униженно просила бога за мужа-коммуниста.