В нижнем ящике моего стола лежит заброшенная, запылившаяся по краям папка с надписью: «К н и г а 2, п л а н ы и н а б р о с к и». Там почти все, что осталось от второй книги дилогии. Ее рукопись, такую любимую и далеко не законченную (еще бы работать и работать!), я спалила на дачном костре в отчаянную минуту, а когда ринулась спасать — пеплом рассыпались страницы. Уцелела одна глава, да вот эти наброски и планы, да еще родословные героев и особый, не без труда составленный «возрастной график» — кому в каком году сколько лет, — ведь два десятилетия должна была охватить дилогия!.. Мне не нужно заглядывать в график, и я так понимаю, что сегодня, в начале семидесятых годов, не может быть Русаковского, и совсем стара Ненаглядная, и намного старше Галинка… И все-таки я вглядываюсь в это темное окно с трепетным предчувствием встречи — зная и не зная, каких трудных часов свидетелем стану…
Или это мираж — и встречи не будет?
На зеленый колпак настольной лампы наброшены газетные листы, замкнутый круг света выделяет на темном сукне столешницы стопку книг и глыбу поблескивающего гранями угля, искусно обработанную под чернильный прибор. Стены сплошь укрыты стеллажами — книги, книги, книги. А на тахте неподвижно лежит человек — руки под голову, длинные ноги вытянуты за край тахты, глаза вперены в одну точку, в очень далекую, неразличимую точку.
Даже в полумраке я узнаю эти глаза, полные умной силы, узнаю крутые скулы, сейчас напряженно сжатые… Русаковский! Я вхожу в его жизнь и вместе с ним — нет, его глазами вглядываюсь в ту неразличимую точку, и мучаюсь его мукой, и его слухом воспринимаю звуки жизни, продолжающейся вокруг.
За стенами кабинета, то в одной комнате, то в другой, осторожно постукивают каблучки жены, иногда доносится ее приглушенный и все же мелодичный голос — второго такого он не встречал. Галинка тоже где-то там, пришлепывает разношенными тапками и молчит. Вот уже четыре дня как приехала — и молчит. Взвинченная, не похожая на себя, вернулась из своей первой экспедиции неожиданно и досрочно, а почему? «Так сложились обстоятельства». И своему дорогому Кузьмёнку не позвонила, а ведь почти год не виделись. Может, в письмах поссорились, а теперь страдает, оттого и примчалась?.. Или в экспедиции вышел какой-то конфликт, погорячилась — а теперь стыдно?.. До сегодняшнего утра это его волновало, он пробовал расспрашивать, но Танюша за спиной дочери подавала знаки — не надо. А сама пьет валерьянку и, кажется, вот-вот заплачет. Еще вчера готов был схватить дочь за плечи и потрясти как следует — признавайся, что натворила, и не смей волновать маму… Еще вчера.
Оказывается, один день, даже один час может все переиначить, перечеркнуть все, что было д о. Шел на прием, как все, пусть тревожась, но и в тревоге есть надежда, шанс. А потом — потом за один час он заглянул в такое черное н и ч т о, что вышел уже другим, уже не как все, уже за чертой обычной жизни с ее сменами тревог и надежд, забот и неприятностей, и стало странно, что можно принимать к сердцу всякую повседневную ерунду, плакать и глотать валерьянку из-за того, что своевольная девочка с кем-то поссорилась или напорола в данных, перепутав керны, или еще что-либо такое же пустяковое, отчего разгорелся сыр-бор, драма. Когда все так обнаженно просто: жизнь и смерть. Есть — и нет. Вот где драма, которой они не понимают. А может, и тут никакой драмы?.. Если тебя нет, совсем нет, все уже не важно, не видишь, не чувствуешь, даже смерть свою, наверно, не осознаешь, цепляешься остатками сознания за спасительные признаки, за лживые посулы: «Вы еще плясать будете! Паникер! Какие там метастазы! Не метастазы у вас, а дуростазы! Язвочка, с какой живут по двадцать лет!»
Так говорил этот опытнейший, знаменитый хирург. «А еще геолог! Я не знал, что и геологи умеют труса праздновать!» И ведь почти успокоил, убаюкал хорошо отработанными шуточками. Только успокоенность была внешняя, волевая, а внутри все омертвело, как от местного наркоза перед удалением зуба — свое, а будто чужое. И произошло это в одну минуту… да, в ту минуту, когда хирург, ощупывая его живот жесткими, ищущими и что-то уточняющими пальцами, вдруг не совладал со своим лицом. И с голосом: «Что же вы так запустили?!» И сразу — маску на лицо, привычную маску всемогущего спасителя: «Теперь придется малость полежать. Исследуем вас. Вероятно, понадобится небольшая операция. Так что деньков пятнадцать-двадцать ассигнуйте».
Искусство психологического воздействия?.. А как же! Я тоже им владею. Хотя бы с новым нашим техником. Разбитной паренек… а впервые прошел на лодке через пороги, — видел же я, что глаза как у загнанного зайца… видел, а сказал: молодец, толк из тебя будет! — и тут же послал опять за старшего. И ведь привык, даже лихачил! А уж хирург без такого умения ноль. Ежедневно — день за днем, год за годом — болезни, страх, операции, смерть. Смерть… К этому привыкают. И надо настраивать на спокойствие себя, больных, родственников…