— А как же?! Только не навязать, а… приобщить их, открыть им красоту того, что я люблю, и мерзость того, что ненавижу! Тут я тверда, тут у меня нет сомнений. Стоять наблюдателем-регистратором на бережку? Для писателя — наихудшее место! Я маюсь оттого, что хочу охватить больше, чем могу, но когда жизнь развивается так быстро — да еще в наш бурный век! — разве не главная цель искусства — уловить, запечатлеть, поторопить…
— Даже поторопить?!
— Даже! Высветить, выявить суть — значит, помочь развитию нового.
— Ну конечно, «новое»! — уже не сдерживаясь, восклицает он. — Маялись-маялись, а пришли к тому же: стремнина, пловцы, «главная цель»! Где уж приметить такие старые, вечные чувства, как любовь, или одиночество, или обида!
Той паре на спуске наши голоса мешают, они медленно уходят вдоль набережной, висок к виску, все так же под одним пиджаком внакидку. Воспоминание вдруг пронзает меня — будто удар током, — это ж то самое место набережной! Именно здесь, прижавшись друг к другу в предчувствии разлуки, мы ходили взад-вперед в ту давнюю-давнюю метельную ночь!..
— И любовь связана со своим временем, — говорю я сухо, — был человек, которого я очень любила. А его убили.
Тишина. Ему, наверно, неловко продолжать спор, и мне как-то не по себе от излишней откровенности. Слишком личная, вибрирующая нота еще звенит в тишине, и я пытаюсь приглушить ее:
— Искусство всегда выражало время и сегодняшний мир человека, главные дела и главные мысли, чувства, надежды. Иначе зачем бы оно?..
Я стараюсь представить себе нашего далекого прапрапрапращура. Своей задубелой рукой он брал камень поострей и вырубал на шершавой скале о б р а з зверя или охотника в действии — в беге, в схватке, в прыжке. Какой мощный творческий инстинкт толкнул его в п е р в ы е запечатлеть осознаваемую жизнь в образах?
Так пробивалось художническое начало, потребность осознать и выразить с е б я. А дальше шло лишь развитие и разветвление искусства, обогащение средств выражения, осмысление опыта… но все ради того же: запечатлеть быстротекущую жизнь, понять и выразить самого себя — сегодняшнего.
— Если б это было не так, — говорю я, — после Бетховена и Толстого, Рембрандта и Достоевского искусство должно бы остановиться: сильнее не сделаешь! А оно все торит и торит новую дорожку. И мы с вами топаем по ней, спотыкаясь, маемся над словом, над строкой… И все для того же — чтобы выразить сегодняшний мир людей. Просто выразить? Бесцельно? Да нет же! С тех пор как человек научился мыслить, — для движения вперед, к цели.
— Вот тут и начинается ваша ошибка! Вести! Агитировать! Воспитывать! Это и делает ваши книги недолговечными!
Удар наотмашь. Чтобы обидеть? Я удерживаю ответный удар.
— Знаете, друг мой и противник, «Война и мир» создана спустя полвека после войны с Наполеоном, хотя и современники писали о ней немало. Может, так будет и с нашей эпохой? И будущий гений использует наши книги как свидетельства современников?..
— Вас устраивает роль удобрения?
Я пропускаю мимо ушей нарочито обидную формулировку.
— Предпочла бы роль гения, но… В общем, знаю: моя тропка — небольшая, а мой мир — большой. Громадный даже.
— Никак не можете без гигантомании! Мир громадный, герои выдающиеся… но ведь и ошибок наделали!
Почему ему так хочется задеть, обидеть меня?.. И как легко осуждать, когда тебе тридцать лет, когда все тяжелое и трудное произошло д о, разве что опалило детство!.. Что он знает о нашем поколении? Плоды трудов и боев — это он воспринимает как должное: строили и построили, воевали и победили, разрушенное отстроили заново, а как же?! Плоды ошибок? — тут есть за что уцепиться скептическому уму. А как оно было, почему, какой ценой мы расплачивались за ошибки…
— Не трогайте, — говорю я, — в крови и в поту оно, поколение.
Молчим. А небо над нами все светлей, хотя краешек солнца покажется еще не скоро, часа через полтора. Земля медленно поворачивается, подставив солнцу свое захолодавшее темя. Над водой покачивается предутренний туман. И в этом тумане возникают неясные черты — пока неуловимые, но еще немного… немного…
— Вега! — звучит далекий голос. — Ве-га!
Я вздрагиваю. Только один человек звал меня так. Но он же убит. Убит!..
Сквозь зыбкость тумана проступают очертания гладко выбритой головы, круглое лицо с таким знакомым выражением жизнелюбия и радостной энергии, а под сильными стеклами очков — щемяще ласковый взгляд светлых близоруких глаз… Друг, учитель, любимый, я и о тебе еще не сумела написать в полную силу!..
— Вы сказали: боюсь отстать? Так нет, не боюсь!! Изменить себе, отречься от своего прошлого, начать приспосабливаться, подлаживаться — куда страшней. Понимаете?!
А моего собеседника уже нет. Да и был ли он?
Стою одна, холодом тянет от воды, туман легкой влагой оседает на щеках. Зябко свожу плечи и накрест засовываю окоченевшие руки в рукава пальто, добираясь до теплой кожи под сгибами локтей. И бормочу строки Давида Самойлова, давно уже прижившиеся в моей душе: