Николай Васильевич набирал в шприц маслянистую жидкость. Огненно-красный Николка хрипел, разметавшись на родительской постели, глаза его были полны ужаса. Лида стояла перед постелью на коленях, целовала его горячие пальчики, гладила плечики, липкие от пота локоны… У Николки был круп, вторую ночь они втроем не спали. Вчера Николай Васильевич несколько часов подряд носил его на руках. Она молилась на эти большие, сильные руки, набирающие в шприц маслянистую жидкость. Господи, прости и не отнимай, прости и не отнимай…
Лиза выскочила в коридор, отперла не спрашивая. Три черные тени стояли на пороге: большая посередине и две маленькие по бокам. Закутанные в платки, занесенные снегом. Большая упала на землю и запричитала:
— Хозяюшка, милая, помоги! Погорели мы как есть, к родне пробираемся, мужик на войне, помоги, хозяюшка!
— Да войдите, в дом войдите, я сейчас!
— Куда нам входить, родненькая, за дорогу-то все завшивели, десять ден в дороге-то!
— Лиза, иди к Лиде! — Николай Васильевич, топая, сбежал с лестницы.
— Коля, ты погляди, тут…
— Иди к ребенку, Лиза, я все сделаю!
Он запихивал в костлявые руки, в пустой мешок вареное мясо, деньги, хлеб, меховую шапку, а она все не вставала с колен, все захлебывалась:
— Спаси тебя бог, кормилец! Детей моих пожалел! Век за тебя молиться буду, словечко за тебя господу скажу!
— Не за меня, не за меня, мать, — быстро прошептал Николай Васильевич и испуганно оглянулся, — не за меня, помолись, мать, а за рабу божию Лидию и за раба божия Николая, сына…
— Да он ее не то что балует, он на нее пылинке не дает упасть. Ребенок без матери, и такой отец сумасшедший! Что из нее выйдет? Я и сама на нее дышать боюсь, но ребенок есть ребенок, нельзя же так, а он с ума сходит! Горло першит — в школу не пускаем, спит до двенадцати. Маленькая была — он инфекций боялся, как ненормальный! Ну, корь, каникулы. Что делать? Все дети на елках, наша дома сидит. А вдруг подхватит? Конечно, при матери такого бы не было, но я ему не возражала, ни-ни! Пикнуть боялась, пусть уж он сам — как хочет, так и воспитывает — отец! А тут ангина, ей только-только девять исполнилось, и то ли осложнение маленькое, то ли просто не успела поправиться, но в моче — белок! Все. Он на стенку лезет: у ребенка больные почки! Нашли светило, профессор, жил на Арбате, его вся Москва знала. Пошли к нему на прием. Тот пощупал и говорит: «Точно не скажу, но похоже на онкологию. Нужно обследовать!» — Затянулась «Беломором», махнула маленькой смуглой рукой в обручальном кольце, вросшем в мякоть безымянного пальца. — И начался у нас ад! До сих пор, Аня, ты не поверишь, вспомнить страшно!
— Это я как раз, тетя Лиза, представляю, что у вас творится, когда она болеет.
— Скажешь тоже: «болеет»! Болезнь болезни рознь. Я так про себя решила, что газ открою — и на тот свет. Если подтвердится. Профессор этот, арбатский, кстати, сам окочурился через год. Я ему этого диагноза никогда не забуду, прости, господи, меня, грешную! Положили ее на обследование на пять дней. Все по блату. Мой этих врачей-сволочей буквально вылизывал, на машине из дому, на машине — домой, пятьдесят рублей в конверте. В больницу нас к ребенку не пускают: карантин. У них всю жизнь карантин. Маленькая девочка, в палате восемь человек, есть тяжелые, мы стоим на улице, снег, холод, смотрим на шестой этаж. А она на нас. Лбом в стекло, вся в слезах. Да ужас, говорю тебе, Анька, тихий ужас! Приходим вечером домой. Я — с обедом. «Ешь, — говорю, — ешь немедленно!» В рот ничего не брал. Бутылку один выпивал за вечер. Это он-то, непьющий! Телефона боялись. Я его успокаивала: «Ничего с ней нет, успокойся!» Сама чуть жива. И вот вечером, поздно уже, слышим: скребется кто-то. Я открыла. Стоит мужик какой-то заросший, в ватнике, в валенках мокрых, без калош, и с ним девочка — маленькая, вроде нашей, лет девять-десять. Погорельцы.
— Помогите, погорели, к родне идем, — затрясся весь. И девочка плачет.
Мой выскочил из комнаты, кудри дыбом:
— Проходи, проходите!
Они прошли в комнату, жмутся, наследить боятся. Девочка обмотана тряпьем каким-то, тощенький ребенок, замученный.
— Жены, — говорит, — у меня нету, хозяин, дочка вот, сирота. — И трясется.
Что тут с моим началось! Он — я тебе, Аня, не преувеличивая, говорю — все шкафы вывернул! Отрез габардиновый отдал, дорогой отрез, я ему пальто хотела шить к весне, — все отдал! Кофты, шаль, платок теплый, потом детские вещи, хорошие, для этой девочки, и свой свитер, и ботинки, — просто как с ума сошел! Накормили их. С собой еды навалил, денег дал. Господи… — Затянулась «Беломором», вытерла глаза. — Стали они собираться, и мужик этот, в ватнике, — я такого в жизни не слышала! — буквально залаял. Зарыдал, плачем даже не назовешь.
— Поклонись, — говорит девчонке своей, — в ноги им поклонись. Как звать-то вас? Молиться за вас буду.
Я ему говорю: «За внучку мою помолись, она у нас болеет». Они ушли, стала я в шкаф обратно барахло собирать, и меня — как током! Все, как тогда, у Лидки моей. У Николая Васильевича. Только что люди другие.
— Так Алешу убили?