— Алешу убили, красавца милого. Курсы закрыли, вернулась в Тамбов. Подожди, я с тобой все даты перепутала! В каком году я в Тамбове-то была? Конец шестнадцатого и весь семнадцатый: и февральскую, и эту. В Москву вернулась в восемнадцатом, в разгар большевиков. Вот тут началось!
— Тетя Лиза, расскажите мне — помните вы когда-то вскользь упомянули? — как вы Сашу из НКВД вытаскивали.
— Из какого НКВД? Из ЧК.
Гасит окурок в крышке от консервной банки. Бабушка — и курит! Мне уже четырнадцать, но я все еще этого стесняюсь. У моих одноклассниц тоже есть бабушки, но они не курят, не читают французские книжки, не заливаются смехом по телефону, не изображают соседей в лицах. Я делаю уроки в смежной комнате под шелковым оранжевым абажуром, а она сидит с Аней (дальняя родственница, похожа на сову!) и рассказывает. Голос понижает, чтобы я не подслушивала.
Неужели и тогда, под оранжевым абажуром, когда она, живая, смуглая, с маленькими руками, с волосами, сильно тронутыми сединой, была рядом, в соседней комнате, и сейчас — через двадцать шесть лет — в Линнской синагоге, где за окном — синий океан, но ее нет, нигде нет, — неужели и тогда была я и сейчас — я?
Вчера мне приснилось, будто она умерла. Опять умерла. Наш дом на Плющихе, давно снесенный с лица земли, снова занял полагающееся ему на земле место. Я вхожу в комнату, где в углу стоит пустой диван с каким-то тряпьем. Она должна быть на этом диване. Ее нет. Говорят, уже унесли. Как же так, унесли? А я где была? Появляется соседка тетя Катя (тоже давно умерла!). Молодая, косы венком, на меня не смотрит.
— Тетя Катя! Как она умирала? Бабулечка моя? Мучилась? Что же вы меня не позвали?
Из двери знакомого арбатского особняка вышел косолапый, бритый, в обтрепанной шинели.
— Куда, гражданочка? — прорычал он, загораживая ей дорогу растопыренными руками.
— Здесь моя сестра живет, Лидия Антоновна, Николай Васильевич — ее муж…
— Ну, допустим, живут, — он сплюнул табачную слюну в осевший сугроб, — живут, покуда мы их терпим. А ты-то куда?
— Пустите!
— Но-но! — вдруг уже с непритворной злостью сказал он. — Покрикивать нынче не принято! Накричались на нашего брата!
— Пустите, — прошептала она и сверкнула глазами, — я же к сестре!
— Ах к сестре, — повеселел он, — к сестре пущу, повезло тебе, девка, я сегодня добрый! Под одной, стало быть, крышей будем ночку коротать?
— Пропустите ее, Савелий! Прочь, я вам говорю!
Николай Васильевич — похудевший, с измученными, просиявшими при виде ее глазами, выбежал из дверей, протягивая к ней руки.
— Лизетка, душа моя!
На Николае Васильевиче, поверх бесформенной мятой рубахи, был накинут почти до прозрачности протертый шотландский плед, лицо небритое, седой, волосы поредели.
— Идем в дом скорее, а вы, Савелий, — прочь, прочь, и чтоб духу вашего!
— Ну, лекарь! — скрипнул зубами Савелий, и правая половина его лица задергалась, как у припадочного. — Мы с тобой потом поговорим!
— Поговорим, поговорим, — отмахнулся Николай Васильевич, обнимая Лизу одной рукой, а другой подхватив ее жиденький чемоданчик.
В темной прихожей крепко прижал ее к себе.
— Как же ты добралась, голубка?
— Ой, Коля, не спрашивай, Лида — что?
У Николая Васильевича задрожал подбородок.
— Воспаление, крупозное двустороннее, мы сняли, теперь в правом легком только неважно, а левое — чисто. Но сердце слабеет, Лизка, сердце! Отекает вся. Ноги, руки.
— Колечка?!
— Ни-ни-ни! Даже и в мыслях не допускаю! Подниму ее через месяц, вот увидишь! Ты только к ней не пойдешь прямо с дороги, голубка, нельзя. Я тебе, Лизетка, сперва баню устрою. Знатнющую баню! Боюсь за нее, тиф.
— Николка дома?
— Николка у теток. Зина научилась хлеб печь, Ольга шьет. Много сейчас не нашьешь, но все-таки… Мебелью топим, вещи меняем на муку. Увидишь.
— А Савелий этот — кто?
— Сволочь, дерьмо, — спокойно сказал Николай Васильевич, — большевик. Солдат пролетарской революции. Выселить не могу, уплотнили. Словечко, а? Герой войны, контужен был, комиссовали. Кокаинист. Ордер мне, подлец, предъявил. Жду, пока сопьется и в сугробе замерзнет. Задушить не могу. А жаль, ей-богу…
Лида лежала на широком кожаном диване, перенесенном в спальню из кабинета Николая Васильевича. До подбородка накрыта вишневым шелковым одеялом, волосы заплетены в косу, на щеках яркий румянец.
— Лидочка!
Она обнимала сестру, с ужасом чувствуя хрупкость ее худого, воспаленного тела.
— Мама, как папа, няня, Саша? — хрипло спрашивала Лида.
— Живы, все живы, не волнуйся. Все расскажу. Про подвал ты знаешь, да? Плесени пока нет, щели мы с няней заткнули. Папа лежит, мама на ногах. Няня тоже.
— Господи! — Лида закрыла лицо пушистой косой, из-под косы хлынули слезы. — Сашу когда забрали?