Вернулся я домой с литературного вечера, где этот разговор в перерыве и состоялся, сел работать — не работается. Закурил, заходил из угла в угол, сам же себе и удивляясь: неужели такая самодовольная ерунда задела? Ну считай себя самым тонким — и бог с тобой!.. Нет, опять будто наяву услышался убежденный голос, от убежденности, возможно, и несколько снисходительный; увиделся и сам стихотворец — плотный, внушительный, превосходно себя чувствующий в любых ситуациях. Ага, стоп! Задело-то, оказывается, не то, что тебе в числе всех обычных смертных отказано в тонкости, — вполне возможно, что какая-то повышенная тонкость, сверхтонкость кому-то и присуща; причина-то в том, что рассуждал о ней, самопричислившись к избранным, именно он. До слез умиляется при виде тающей снежинки и одновременно — на шестом десятке, шумно отметив недавно собственную серебряную свадьбу, — оставляет жену, взрослую дочь и маленького внука, не менее шумно женится на молоденькой. Да нет же, я не ханжа, допускаю, вполне допускаю любовь мгновенную, любовь-ураган, но что-то в этом, конкретном случае тонкость начинает представляться несколько утолщенной!..
С облегчением рассмеявшись — словно решил трудную задачу, — сел за работу, и она снова не пошла. Безо всяких ассоциаций либо, наоборот, по прямой ассоциации подумал, вспомнил о самом обычном человеке: почти таких же лет, ни по виду своему, ни по профессии, весьма далекой от поэзии, ни по общей культуре, наконец, никакой вроде бы особой тонкостью не отмеченный, он при таком невольном сопоставлении оказывается куда тоньше, нежели одухотворенный служитель муз! Вспомнил я о Михаиле Михайловиче, вероятно, еще и потому, что написал о нем рассказ, — ничего не трогая в нем, включаю в книгу. Сделав только необходимую оговорку: фамилии в рассказе изменены, привнесены некоторые не очень существенные детали, — все остальное документально, написано со слов самого Михаила Михайловича и ему же первому и прочитано. После чего, грустно покачав головой, он сказал:
— Ладно, сосед, — печатай. Стыдиться мне нечего: все правда.
— Дядь Миш, я сейчас выйду, иначе вы тут не повернетесь, — говорит Галина; она стоит у плиты, помешивая рукой в кастрюле, а вторую, левую, держит на выпуклом грузном животе, плотно обтянутом лиловой фланелькой халата. — Вон я какая тумба стала.
— Дак я бочком, — отвечает Михаил Михайлович, осторожно пробираясь к холодильнику, и утешает: — Это ничего, Галь. Разродишься, и опять как тростиночка станешь.
— Боюсь я, дядь Миш, — вырывается у Галины.
— Брось ты, это спервоначалу. Потом наловчишься, как из пушки выстреливать будешь.
— Вы уж скажете! — смеется Галина; грубоватая простодушная шутка и успокаивает ее, и вгоняет в смущение — подпорченное пятнами лицо ее розовеет, на мгновение становится свежим и чистым, каким было еще недавно.
Михаил Михайлович достает из холодильника несколько аккуратных свертков в серой магазинной бумаге и четвертинку «Экстры», приятным холодком пощекотавшую ладонь; задергивает «молнию» хозяйственной сумки.
— Ну, я того, Галь, пошел…
— Счастливо, дядь Миш, — серьезно, без улыбки напутствует Галина и, вздохнув, смотрит ему вслед. Дядя Миша сегодня в праздничном синем костюме, виски подстрижены, широкие плечи еще не сутулятся, и только подбритая шея густо раскроена глубокими морщинами. Повезло им, что такой сосед попался…
В дверях Михаил Михайлович сталкивается с мужем Галины, таксистом Борисом. В рубахе с коротким рукавом, навыпуск, широкоскулый и рыжеватый, он перекидывает с руки на руку авоську с картошкой, широко ухмыляется.
— Никак опять на свидание, дядь Миш?
Вблизи от Бориса ядрено пахнет пивом; жена посылала его на базар, сегодня и завтра у него выходные, редко так выдается, чтоб подряд и на два дня уйти от грозного ока гаишников, он с утра пораньше хлопнул пару кружек. В остальные дни недели — к радости Галины и на зависть всем другим женщинам подъезда — ходит как стеклышко.
— Точно, опять, — поддерживает шутливый тон Михаил Михайлович.
— Ох, дядь Миш! Приведешь ты какую-нибудь кралю, — скалится, подмигивает Борис, откидывая влажный рыжеватый чуб. — Чует мое сердце — приведешь!
— А что? Я такой! — Михаил Михайлович в подтверждение своей лихости подправляет снизу большим и указательным пальцами пегие, пополам с сединой усы.