Ест Михаил Михайлович, как и все делает, обстоятельно, ковшом держа под куском ладонь и смахивая упавшие в нее крошки в рот, как теперь едят только пожилые, да и то лишь те из них, кого почтительному отношению к хлебу научили с младости. После второй стопки подчистую подбирает закуски, смачно хрустит огурцом, себя же и похваливая:
— Видала, как я плотненько? Вроде и не пил… А ведь помню, Марья Афанасьевна, помню, как ты сторожилась, когда я в субботу либо с получки посудину приносил! Хлопочешь, на стол собираешь, а глаза все одно такие… ровно беду какую ждешь. Так мы про то ни одного раза и не поговорили. Не успели.. Ты помалкиваешь, не перечишь, как же — хозяин! Я про себя посмеиваюсь. Дурочка ты моя, дурочка, — боялась, что сопьюсь, что ли? Зря боялась. Род у меня мастеровой, крепкий. Дед и папаша, а они и про своих отцов и дедов сказывали, в праздники да после бани принять могли. Посерьезней меня — слабак я против них. А уж работать — все, начисто завязывали. Так что опасалась ты, Марья Афанасьевна, зря. Надо это иногда мужику почему-то. Хотя и твоя тут правда есть: много от него, от зелья, вреда. На мое мнение, побольше нынче пить стали. И хуже пьют, чем прежде, — некрасиво пьют. У нас вон в моторном спиртом детали промывают. Какой он, спрашивается, после промывки, спирт-то этот? Мазут да масло. Нет, и это лакать приспособились. Верно, что свинья грязь всегда найдет. Кинут в него чего-то, дрянь-то эта осядет, и — шарах его. Проходную пройдет как штык, а пока до дому доберется — его и разобрало. Принимай, жена, мужа дорогого! Взялись сейчас вроде за таких выпивох — себя же ведь травят. А все одно — есть пока, есть… А еще паскудство — когда ребятишки все это видят. Да вот тебе — далеко и ходить нечего. Вертаюсь вчера с работы — обгоняю двоих. Молодые мужики, одеты чистенько, и оба кренделя ногами выделывают. А промеж них — пацаненок лет шести, за руки обоих папаш держит. И хохочут, и заливаются — куда как смешно! Я вроде прикурить попросил, мальчонке говорю — иди, мол, побегай, пока я с твоими развеселыми папками потолкую. Ну, а им — впрямую. Вы что ж, мол, это, кобели свинячьи, — прости за грубое слово — делаете? Вы про мальца подумали? Взъерошились, конечно, сначала, один-то особенно. Потом — тише, тише, скумекали. Пошли, смотрю, построже. Второй — который отец-то, наверно, и есть — парнишку за руку и от себя справа. Не малец уж их ведет, а он его. Так что тут ты, Марья Афанасьевна, права, слова нет — права. Хорошо, что Василий — ну, подручный-то мой — насчет этого самого не балованный. Ему что есть у бутылки донышко, что нет его — без интересу. С первой получки подкатился, правда, — как же, мастера уважить. Так я ему сразу поворот дал: подношениев, мол, не беру. Борис — это сосед мой — тоже не балованный. Ну, его, сказать, и работа держит: за баранкой не повольничаешь. С соседями, Марья Афанасьевна, скажу тебе, повезло мне. Хорошие ребята. Дружные, уважительные. Ребеночка народят, и вовсе спаяются. Как мы с тобой — молодыми были. Ты знаешь, Галинка-то чего учудила? Прихожу вчера — она у меня в комнате с мокрой тряпкой по полу ползает. Чуть не пузаньком по ему елозит. Ну, я ее тряпкой и шуганул! Пока, говорю, не разродишься, чтоб я этого больше не видел. Я, говорю, своей такого не разрешал и тебе, мол, не велю. Сами управимся. Ну и домыл. У себя. А тут как раз и Борис угадал — я ему тряпку-то. На-ка, мол, — боровок ты поздоровше меня, не переломишься. Смеху-то было!.. Они у меня, Марья Афанасьевна, соседи-то, чудные ребята, несмышленые еще. Все думают, что по воскресеньям наладил я к какой-нибудь. Это когда к тебе-то хожу. Галинка — та больше помалкивает, иной раз и собираться поможет. А Борька — этот напрямик: опять, мол, дядь Миш, на свидание? Я и не перечу, неохота докладывать. А того, зеленый, додумать не может, что краля-то у меня всю жизнь была одна…
Рассказывает Михаил Михайлович, как ему самому кажется, про веселое, смешное, но почему-то от этого веселого, смешного — а может, еще и потому, что водочка все-таки поводит, — ему становится совсем не весело. Наклонившись, он сидит, подперев одной рукой бритый рыхловатый подбородок и встопорщив сложенными пальцами левый ус, в другой же, положенной на колено, руке тлеет сигарета; должно быть, ее сизый дымок и застилает ему глаза, в них начинает едко пощипывать, на какое-то время он вовсе перестает видеть небольшой, как для подростка, могильный холм, обложенный зеленым, в одно слившимся дерном. И, по-прежнему не зная, вслух ли или про себя, мысленно упрекает: