Вот еще две новеллы Фюмана, на тему об оккупированной Греции — «Суд божий» и «Творение», — новеллы в классическом смысле этого слова, обе одинаково убедительны; одна из них повествует о горстке солдат, затерянных на постое в глухом углу, солдаты томятся от скуки столь неотвязной, что решают — из одного лишь зуда в руках — расстрелять грека, который стряпает им, и казнить его так называемым «божьим судом», который не оставляет жертве ни единого шанса выжить; другой рассказ также отображает эпизод периода войны в Греции и по фабуле представляет собой историю сотворения мира, как она изложена в первой книге Моисея, этапы «творения» искусно связаны с событиями, которые переживает молодой немецкий солдат в греческом селении во время так называемой акции прочесывания. В обоих случаях Фюману удается связать внешний ход событий с душевной жизнью героев, и он обнажает неприглядные, страшные души, в них сплелись юношеская безмятежность и жажда убийства, эфеб и зверь, — вся эта псевдокультурная мешанина из Биндинга{158}
и Гейнца Рюмана. Тут не нужны ни воззвания, ни проклятия, краски и пропорции предельно точны — волчья порода выставлена на обзор. Но Фюман на этом не останавливается — он знает свою задачу и неукоснительно, без обиняков доводит ее до конца. Он владеет техникой формы и искусством развязки — его концовки подобны удару молнии. «Божий суд» совершается на самом деле — когда после убийства повара немцы вдруг обнаруживают, что партизаны во время их отсутствия захватили позицию. В «Творении» задача решена accelerando:[54]«…тогда, однако же, из ничего, из неизвестности и неопределенности, из бог весть какого тумана перед ним вдруг возник человек. Шло сотворение мира, и настал день шестой, и из ничего возник человек, и молодой солдат, вскинув ружье, увидел лишь два горящих глаза и воздетую руку, и в мозгу его стало пусто и бесприютно, и была в нем тьма, и он увидел, как из руки блеснула молния и ослепляющий огонь разорвал его и всех других, и тогда не осталось на земле ничего живого, кроме святого покоя седьмого дня».
Здесь каждая частность поддерживается целым, начало обусловливает конец, неожиданно — и здесь это очень понятно! — человек преображается в Человека, в первого человека на Земле; человек этот — венец творения, тот самый, который изредка, пожалуй, и возникает на литературных страницах, но которому там чаще всего нечего делать. В этом — и во многом другом — Фюман неподражаем.
Вот передо мной повесть «Эдип-царь»; в ней развенчивается не гуманизм, а пустая шелуха фраз о гуманизме, этом достоянии отжившей эпохи, уже неспособной постичь непреходящий смысл мифа. Здесь также проявляется склонность Фюмана к фантастике, но это фантастика реального: так, его герои дискутируют, сидя в поливаемых тропическим ливнем заброшенных клетках для зверья — этом последнем прибежище отступающего немецкого отряда. Исполнена фантастики и другая прозаическая вещь Фюмана — «Капитуляция», — где молодой солдат, оказавшийся между жизнью и смертью в последний день войны, мечется в поисках выхода на фоне гигантской декорации, воздвигнутой из яви и сна. Точно так же Барлах{159}
в Гюстрове, постоянно чувствуя тиски гарроты{160} на горле, искал прибежища для своего искусства, гонимого эпохой, и нашел это прибежище только в самом искусстве.А вот очаровательная новелла под названием «Сорванец». Известно, что Фюман много писал для детей, однако этот рассказ не для детей, но о детях теперешних дней, детях в Германской Демократической Республике; это история одной не совсем удачной экскурсии на пароходе; история, в которой противопоставляются фантазия и действительность, раскрываются связи, существующие между детьми и искусством. Мне хотелось бы приводить и приводить выдержки из этого рассказа. Но лучше прочтите его сами от начала до конца.
Возможно, это и есть самая прекрасная вещь в томе. А возможно, и какая-нибудь другая.