— В министерстве. Страшная рубка была. Сначала у нас здесь, потом в Москве. Но из ваших Хлопчатников до Москвы всех отстоял.
— А в Москве?
— Канашевым он поступился. Канашев ужасно хотел. Ходил к нему, знаю, разговаривал, сам в министерство звонил.
— М-да, — сказал Евлампьев. — Кто-то из министерских влез?
— Наверно.
— М-да…— повторил Евлампьев. Он как-то забыл об этом выдвижении, вспоминал иногда, но не о нем самом, а о похоронах Матусевича, об его лице в гробу, о дочери-полудурке… а уж о выдвижении — как об одном из разговоров в тот день, и лишь, и сейчас вдруг с удивлением обнаружил, что ему все-таки прнятно, что он остался, и если бы вдруг оказалось, что Хлопчатников поступился им, ему было бы больно.
Каково-то сейчас Канашеву… И ведь, главное, не поможешь ничем. Совершенно ничем. Вильников тогда еще все поговорить хотел — как бы перестраховаться, чтобы, если что, предпринять меры… Что здесь предпримешь? Было бы это в силах Хлопчатникова — точно бы он никем не поступился. Ни одним человеком…
— Спасибо за новость, Юрий Соломонович, — сказал Пвлампьев. Вымороженный воздух студено оплескивал небо. и Евлампьев пытался говорить, почти не размыкая губ. — Хотя, конечно, помните, в «Горе от ума» у Грибоедова: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь».
— Так какая же это печаль?
— Не печаль. А в том смысле, что жил-жил — и ничего, а теперь — жди-волнуйся. Да ведь чем дольше ждешь, тем больше надежд. Я это по займам, точнее, по ожиданию розыгрышных таблиц помню. Ну. в прошлый раз, думаешь, не повезло, так уж нынче-то… И ведь знаешь, что нет почти шансов, а ждешь. Чтобы не разочаровываться, лучше не иметь, чем иметь.
— Ну, теперь это не от вашей воли зависит, иметь или не иметь.— Слуцкер вытащил из-под воротника побольше шарфа, втянул голову в плечи и спрятал в шарф подбородок, перехваченный снизу тесемками шапки. Пальто у него было простое, невидное, с серым каракулевым воротничком, а шапка пыжиковая, большая, богатая. — Уж как хотите, а придется теперь ждать.
Молчание настало как бы само собою, — нужно было расходиться, невозможно было стоять на таком морозе да еще разговаривать…
Евлампьев пошел было не очень скоро, но уже через минуту почувствовал, что заколевает, и прибавил шагу, побежал почти, загоняя себя до одышечного жара. Та холодная тонкая игла, что прошила его давеча в будке, эдак легонечко, слабенько пошевеливаясь в груди, то и дело давала и давала о себе знать, н, когда ощушал ее, еше и еще прибавлял шагу, чтобы все исчезло, растворилось бы, как металл в царской водке, в этой бешеной ходьбе, чтобы не осталось ни о чем думать, кроме как о дыхании…
❋❋❋
Ночью Евлампьев с Машей проснулись от звонка в дверь.
Евлампьев сел на диване, одурело вслушиваясь в наставшую, как он вскочил, тишину, не понимая, был ли этот звонок на самом деле или только приснился ему, но Маша на кровати в другом конце комнаты, за мохнато топорщившимися еловыми лапами, тоже привстала, приподнявшись на локте, и смотрела, белея в темноте рубашкой, в его сторону.
— Что, звонят?! — спросила она испуганно.
— Да вроде, — уверясь, что это ему не приснилось, отозвался Евлампьев, нашаривая ногой тапки.
Он вышел в коридор, включил в прихожей свет и, подойдя к двери, прислушался. Там, с другой стороны ее, все было тихо, ни малейшего звука.
— Что? — все тем же испуганным голосом спросила за спиной Маша.
Она встала, вышла из комнаты и стояла в коридоре, шурясь от света.
Евлампьев недоуменно пожал плечами: да ничего вроде.
И тут же звонок над дверью взорвался оглушительной дребезжащей трелью.
— Кто там? — спросил Евлампьев, когда звонок стих.
— Я это, — как-то скороговорчато и невнятно ответили из-за двери.
— Кто «я»? — переспросил Евлампьев.
— Да я, папа, Ермак, — сказали из-за двери.Что ты, не узнаешь, что ли?
Евлампьев узнал.
Он оглянулся на Машу — узнала ли она? — она узнала, но не поверила себе и оторопело, с растерянно расширившимися глазами спросила:
— Рома?
Евлампьев сбросил цепочку, крутанул щеколду замка, одного, другого, и растворил дверь.
— Привет, — сказал Ермолай, поднимая с лестничного цементного пола чемодан и ступая через порог. — Можно, нет?
Глаза его старательно избегали быть увиденными.
Евлампьев захлопнул дверь, снова закрыл замки и заложил цепочку.
— Что случилось? — все еще оторопелым, но больше уже тревожным голосом спросила Маша.
Ермолай не ответил. Он поставил чемодан, медленно стащил с головы шапку, встряхнул ее, словно на нее нападал снег, бросил на полок вешалки и сказал врастяжку, по-прежнему ни на кого не глядя, непонятно — то ли всерьез, то ли усмехаясь:
— Хор-оша мадам! А шо-орох!..
— Что ты говоришь такое? — Маша глянула на Евлампьева, как бы требуя этим свонм взглядом его помощи. — Какая мадам?
Она уже привыкла к свету и почти не щурилась,
Евлампьев понял.
— Слева направо, справа налево? — сказал он, поднимая чемодан и переставляя его в коридор, чтобы в прихожей стало свободней.