— Это зачем это тебе снимать где-то, деньги платить?! — как то и ждал Евлампьев, с недоуменным возмущением вскинулась Маша. — Ну что за глупость, скажи еще ты ему, — требовательно посмотрела она на Евлампьева, — зачем ему по каким-то углам скитаться?
Евлампьев молча покачал головой: не надо ничего говорить.
«Это почему еше?» — было в осуждающем взгляде Маши.
Он снова покачал головой: не на-до!.. Сердце ему теснило от мутной, перемешанной с жалостью к сыну, горечи.
Не сейчас же прямо объяснять Маше, коль она сама не понимает — почему. Взрослый мужик, тридцать лет… Куда в одной такой комнате с родителями? Это до того, как пожил отдельно, еще мог. А теперь — нет. Если бы была еще одна комната… Ну да что «если бы», нечего и думать — «если бы»… откуда ее возьмешь?
— Ну, понятно, сын, понятно, — сказал он и заметил, что теперь, в свою очередь, он сам старается не встретиться ии с кем глазами.Понятно… Только ты знай, что твои родители… в общем, ты можешь сколько угодно жить, не торопись…
В окно с улицы стукнули. Подождали и стукнули еще, раз и другой.
— Ой, скворушка! — Евлампьев вскочил с табуретки и бросился к буфету — доставать мешочек с зерном. — Скворушка прилетел!.. — Он обрадовался ему, как не радовался, наверное, с самой осени, когда скворец, после долгого летнего отсутствия, объявился вновь. Затеянный Ермолаем разговор полностью, судя по всему, в этих своих трех-четырех фразах исчерпал себя, но так он был неловок, так неестествен, что неизвестно, как было выбираться из него, мяли бы сейчас, пережевывали какие-нибудь никому не нужные дурацкие словеса, а с появлением скворца сразу все эти слова становились ненадобны, дело вместо них возникало — насыпать зерна на подоконник, а дело, оно всегда дело, лучше всяких слов, одно дело тысячу слов заменяет…
Скворец за окном снова, несколько раз подряд, потюкал по стеклу. Стук был отчетливо крепкий, ясный и требовательный.
Ермолай сидел, повернувшись к окну вполбока, и смотрел на его глухое сказочно-папоротниковое тиснение с расслабленной, удивленной улыбкой.
— Это чего это ваш — попрошайничает?
— Э-э!..— хитро и счастливо, будто за всем этим скрывалась какая-то не положенная раскрытию тайна, протянул Евлампьев, взлезая на табуретку и перебираясь затем с нее на подоконник.
Но тайны никакой не было, просто скворец нынешнюю зиму взял вдруг себе в привычку, прилетая раньше, чем Евлампьев насыпал корму, напоминать таким образом о себе. Обычно Евлампьев успевал до его появления, а уж последнее время, как стал ходить в киоск, вообще всегда, и позволял себе «не успевать» иногда лишь, по воскресеньям, специально, чтобы услышать это звонкое радостное тюканье по стеклу, но нынче о скворце он элементарно забыл.
Форточка открылась с сухим морозным треском, и вслед ему в кухню хлынула из нее молочная клубящаяся струя.
— Ну-ка постой! — вскакивая со своего места, крикнула Маша. Сбегала быстро в прихожую и вернулась с шапкой в руках. — На, надень.
Евлампьев, не ерепенясь, надел шапку, завязал на всякий случай, чтобы не свалилась, под подбородком тесемки, отворил форточку, пропустил вперед руку с зажатым в горсти зерном и следом за нею вытолкался на улицу головой.
Скворец забрался в дальний от форточки угол и сидел там, сжавшись в один округло-лохматый ком, из которого лишь иглою торчал клюв, да ожидающе, как бы исподлобья косил вверх, на Евлампьева, глазом. Светлые кончики новых перьев у него обтерлись, испачкались, и он снова был черен, как кусок антрацита.
Евлампьев опустил руку, разомкнул горсть и стал сыпать зерно на подоконник. Снегопадов давно не случалось, подоконник был чист, зерно с легким звоном ударялось о железо и замирало.
Рука, пока сыпал, захолодела, и, когда пропускал между пальцами последние зерна, пальцы уже стали лубенеть.
Евлампьев, сощурив один глаз, глянул сверху на термометр. Термометр отсюда, от форточки, показывал сорок один. Следовало сделать поправку на угол, под которым были видны деления, и тогда это значило, что стояли полные сорок три, не меньше.
Скворец, не боясь Евлампьева, но и не выбираясь из своего угла, уже клевал близко подкатившиеся зерна, не вытягивая шеи, смешно кланяясь подоконнику всем кругло-надувшимся тельцем, стараясь как можно меньше отдать в воздух своего живого тепла.
Евлампьев втащил обратно в форточку голову, плечо, всю руку, незамерзшей рукой захлопнул одну створку, другую и, сжимая-разжимая пальцы прогулявшейся руки, выдохнул, унимая прокатившуюся по всему телу ознобную волну:
— О-го-го-го-о-го-о!..
— Будь здоров, да, морозец?! — спросил Ермолай, посмеиваясь так, словно он имел к этому морозцу самое непосредственное отношение, вроде того что именно ему был обязан мороз своей крепостью.
— Ой, здоров, ой, здоров! — радуясь свершившейся наконец с Ермолаем перемене, продолжая унимать дрожь, проговорил Евлампьев. И добавил: — Клюет!
— Ну-ка дай погляжу! — поднялся Ермолай.
Звуком открывающейся форточки он мог спугнуть скворца, в другой бы раз Евлампьев не разрешил ему этого, но сейчас позволил.