Что я и делаю. Как бы мне не было больно. Как бы, если точнее, мне не хотелось выброситься из окна. Ведь каждый божий день, как образцовые отец с ребенком, глядя ебаную «Улицу Сезам» по видео, сидим мы вдвоем, зачарованные, и, словно замороженный пультом, Большой Птиц стоит перед нами, как вкопанный. Приоткрыв от боли клюв. С очумевшими глазами. И — «ГЛЯДИ, ПАП!» — шприц вонзен прямо туда, куда бы его вонзил огромный нелетающий Большой Птиц, увлекайся он тем, чем увлекается наш папочка, тем, что этот прекрасный ребенок по малолетству помнить не может.
«БОЛЬШОЙ ПТИЦ ВЫРУБАЕТСЯ…»
Господи!
В джанки-отцовстве присутствует своя позитивная логика. Мы с моим ребенком, объединенные здоровым рвением, понятным лишь человеку, которому надо встать и быть на месте в два, три, четыре, пять утра. Фишка насчет быть наркоманом состоит в том, что если ты при бабках, то твое дурное самочувствие долго не продлится. Так что никакая предрассветная возня с пеленками
Я знал, что мне суждено жариться в аду. Но в конечном счете нет ничего более волнующего, честное слово, чем вытащить своего ребенка из кроватки, поднять ее, напевая нежные и успокаивающие опиатовые слова до тех пор, пока она не готова покинуть свое в семь-футов-семь-унций тело и перенестись в страну младенческих грез.
Нечего возразить, как ни посмотри, против такого незначительного факта, что от наркотика у папы перестают дрожать руки. У него пропадает дурнота. Выводит на поверхность радость и сострадание, скрытые под наркотической коркой омерзения к самому себе. Если вы были там, вы поймете. Если нет, что тут говорить?
Вмазавшись в какой-нибудь недобрый час, хозяин дома пребывал в блаженном состоянии духа, играя в гляделки со своим нетоксичным чадом. Было круто.
Я не в курсе, что бы доктор Спок или более подходящий к данному случаю доктор Берроуз сказал о героиновом отцовстве. В моей ситуации свойство детского возраста, к которому подходит лишь один-единственный мрачный эпитет —
Возможно, я отстаивал бы свое мнение на «Шоу Донахью». Но после дня, проведенного в телевизионном аду, и вечера в трещащем по швам семействе, поздним вечером обдолбанный «лошадкой» папка может обрести немало достойных радостей, чтобы порекомендовать их другим. Выходя за ворота и признаваясь себе, в какого морального урода с финансовым подогревом в шоу-бизнесе я превратился, я мог уповать в лучшем случае в плане воспитания ребенка на то, что я остался нескучным моральным уродом.
Как точно передать ощущение медленного самоубийства с одновременной борьбой за устройство достойной жизни для единственного существа, что-либо для тебя значащего на нашем гнусном астероиде Бога? Я твердо решить растить Нину. И продолжать растить, хотя сам катился по наклонной.
Некоторыми вечерами, прижимая к груди свою, пока еще не успевшую освоить наш мир малышку, я, бывало, слышал, как ее крошечное сердечко бьется рядом, с моим и думал: «Вот он… Вот он, последний рубеж жизни». И слыша ее сердце, размером не больше колибри, мое счастье омрачалось осознанием суровой действительности:
Если только речь не идет о крови. О семейной крови.
Все, что шло от Сандры, я знал, было хорошо. Безупречно. Но от того, что шло от меня, малышка несомненно бы захлебнулась, будь она нелюбимой. Поскольку слишком многое противилось появлению на свет Нины, она более чем заслуживала стать предметом обожаний. И если я ни что больше не годился, то оставалось хотя бы это. Даже в своем теперешнем состоянии постоянного саморазрушения я мог дать ей любовь.
И когда я брал ее на руки в самый темный час ночи, поднимал ее махонькое визжащее тельце из неостывшей кроватки, я задыхался все сильнее. Щекотал ей животик. Целовал за ушком. Переворачивал вниз головой. Подбрасывал в воздух. Пел ей, укачивал ее, играл в гляделки, пока она не приходила в полный восторг. Делал все, чтобы ребенок перестал плакать и засмеялся, как бы гадко мне ни было.
И ерзающий ангел фактически спасал меня. А не наоборот. Беспомощным был