Тогда и Энкиду посмотрел на царя с неким прищуром (сомнения в нём уловив) и не без насмешки взвесил в руке секиру. А что показалась огромная секира в его ладони легчайшей тростинкой, так совсем не случайно – и люди подобны колеблемому тростнику (из которого вырезают сатировы флейты).
О эти тростинки для сатировых флейт: чтобы (сами же) люди умели в них (и в себя) вдунуть дыхание жизни (и смерти), должны они были касаться душою (и телом) своего первородства, а потом (и душою, и телом) от него низменного и глиняного отказаться.
Здесь, казалось бы, совсем просто разобраться: если Ева не из Перворождённых, то умение выдыхать своё бессмертие в смерть (через тростинку) у рода людей заложено в памяти предков; и тогда смерть – просто-напросто часть жизни; потому и стала она сейчас подле Лилит; причём – обернулась к ней и прямо в лицо усмехнулась.
Смерть насмехалась над той, что смерти была неподвластна; но – смерть (при этом) потщилась заглянуть (пусть на йоту) Первородству в лицо.
Гильгамеш – (точно так же) примерил к огромной ладони секиру; на соперника посмотрел как будто даже с приязнью: ведь любым оружием владел Гильгамеш! И не только оружием, ибо постиг всю премудрость простого убийства. Руками, ногами, локтями и пальцами, иногда даже криком и взглядом.
Энкиду – никогда (такому) ничему не учился. Разве что (в бытность Сатиром) музы’кой владел; а вот музы’ка (как дыхание Хаоса в Космосе) владела живыми и (как некий Орфей понадеялся) мёртвыми; а так же (в себе) воплощала всё умение живых или мёртвых; поглядим, что от этих умений у Энкиду сохранилось.
– Поглядим-поглядим! А вдруг и углядывать нечего? – могла бы повторить (за мной, буде знала бы, что я из будущего слежу) дева-смерть, обращаясь к Шамхат и намекая, что царь (может быть) не готов (и никогда не будет готов) к откровениям облекшегося в человечность Хаоса.
На что Лилит ей просто ответила (бы):
– Ну и что? Ещё одна версия великого человека просыплется (как песок из часов); и ещё раз я переверну мироздание, отыскивая новую версию.
– Ты столь кровожадна? – спросила (бы) смерть, давая понять, насколько её не чужда самоирония.
Лилит серьёзно бы объяснила:
– Представь, что сейчас Гильгамеш (как археолог из будущего) открывает в себе погребённого царя; ничего уже не изменить; но – а вдруг?
– А что если он откроет всего лишь свиток пергамента или даже глиняные таблички, на которых запечатлено (всего лишь) его ратоборство с подобным себе?
– Ну и что? – могла повторить Лилит (просто, как часы с песком перевернуть).
Но зеленоглазая смерть продолжала насмешничать:
– Как это «ну и что»? Чтобы твоему Гильгамешу заиграть на свирели прекрасного мифа, твоему Энкиду предстоит не во сне, а наяву по трупам шагать, убивая на себе (как срывая с себя) покрывала азбучных истин; то есть – пусть отведает истины истинный царь – из этих двоих; пусть из этих двоих умрёт кто-то один.
– Нет, – сказала Шамхат.
– Да, – ответила смерть. – Чтобы видеть вещи такими, «как они есть – без покровов» существует только одно средство: не только узреть (все на свете вещи); но – ещё и (как Аргус) прозреть сотней глаз, выглядывая из них как из бесчисленных лиц (словно из капель дождя порассыпанной Леты); то есть (всегда) посредством смерти прошлого (иначе – ветхого) «я».
– Нет, – опять повторила (могла бы повторить) Лилит; но! Хорошо понимая лютую правду (но не истину) зеленоглазой собеседницы: проживать, умирать и опять проживать; переворачивать и переворачивать часы!
Каждый раз не единожды, а во сто крат увеличивая лживость Недотворения (о чем смерть промолчала).
– А ты хотела, чтобы было легко? – могла (бы) улыбнуться смерть.
Меж тем Энкиду, вот только-только вставший напротив царя; но – все эти будущие тысячи лет опять и опять уже словно бы встававший напротив царя; человек Энкиду был таким же, как герой Гильгамеш!
Так с царём и героем они оказались смертельно похожи!
Вот и встали они друг напротив друга – как застывшие смерчи, как скалы и как две катастрофы вселенной; но – неподвижно они стояли недолго. Одновременно занесли они секиры. Одновременно они от земли оттолкнулись. Одновременно (сила к силе) сошлись; и произошло меж ними искусство смертельного боя.
Внешним было это искусство, но – было оно и внутренним: металл окружил их как серебряный дождь, порассыпаясь на брызги разбитого на осколки единства; и визжал сей металл (даже собственный визг рассекая), и почти касался плоти – то одного, то другого; и везде были их руки и ноги, и колени, и локти.
– Но ты ведь видишь, что я дала царю выбор! – это смерть (комментируя происходящее) рассмеялась как жаворонок («И пред самой кончиною мира будут жаворонки звенеть» Мандельштам); и увидела Лилит, насколько прекрасна такая смерть.
Единым своим в нём присутствием она делала весь этот (недотворённый) мир особенно терпким и чистым (как протертым слезами); и всем видом своим смерть говорила смертным (но – одушевленным) вещам (то есть – homo sum), что именно этот исключительный день пригоден для их личной и исключительной смерти.