Он шел мрачный. Я приуныл. Незаметно расстояние между нами сокращалось — Фаустов остывал. Мы снова оказались рядом.
— Кузьма Сергеич Петров-Водкин — вот кто для меня хранитель иконы. И в «Матери», и в «Девушке с Волги», и в портрете Ленина, если хотите. Уверяю вас, именно в том трагичном портрете, в провидце и в страстотерпце! А «Анна Ахматова»?! Разве портрет не оттуда?!
— Тогда и ученики, молодежь, круговцы: Пахомов и Самохвалов, Свиненков и Загоскин...
Он был в восторге.
— Конечно! — И вдруг сказал будто бы по секрету: — Да она всюду, главное — присмотреться. Разве в Достоевском или Платонове ее нету?
И Фаустов поднес к губам палец. Это был знак, просьба, наше с ним знание и наша тайна...
В то лето в Русском музее открылась выставка Алексея Федоровича Пахомова. Ездить одному после перенесенного инфаркта Дарья Анисимовна не разрешала — я был снова приставлен к Фаустову как телохранитель.
По дороге Фаустов говорил о «раннем Пахомове».
— Уверяю вас, это был самый перспективный живописец, но и его переехало время, к концу жизни он потерял форму...
Теперь мне не требовалось объяснять каждое слово. Но вот беда! У Пахомова я видел только сладких розовощеких деток или сытых блокадниц, мускулистых и толстозадых, голод каким-то чудом обходил их.
Другого Пахомова я не знал. Трудно представить, каким он был в молодости.
Народу на выставке оказалось изрядно. Фаустов коротко здоровался с многочисленными знакомыми и нетерпеливо тянул меня вперед, к двадцатым.
Экспозиция в этот раз была составлена странно: работы последних лет оказались в первом зале, этим как бы утверждалось истинное лицо художника. Холсты и графику времен «Круга» расположили в самом конце.
Наконец мы приблизились к цели. Фаустов огляделся, приготовился обозревать «пахомовское пространство».
— Ну, что я вам говорил?! — воскликнул он так, словно выкрикнул «земля!» после долгожданного и почти безнадежного плаванья.
Впрочем, лучше предоставить слово Фаустову. О выставке он успел записать впечатление сам.
«Это приглашение, которое я
— Ну, каков? — спросил он снова меня. Хотелось сказать, что я вижу в красках свое веселое детство, туристский лагерь с рыбалкой, с долгими походами на шлюпках по бурной Вуоксе, карнавалы, линейки...
Впрочем, это была бы банальность. Я промолчал.
Из музея идем неторопливо, обдумывая увиденное, стоим, ожидая трамвая.
Фаустов говорит, как бы врываясь в ход моих мыслей:
— ...А ведь завтра напишут, что выставка противоречива. И некий искусствовед усомнится, стоило ли вынимать из нафталина так хорошо упрятанные сомнительные работы Алексея Федоровича, давно осознавшего свои ошибки.
Трамвая не было. Фаустов поднял голову и отступил, словно спрятался от кого-то. Я поглядел вправо. На нас шел, спешил маленький господин в пальто мышиного цвета, с подвижным лицом, щеточкой усов и острым чувственным носом.
Он улыбнулся издалека, все же узрев Фаустова. Щеточка приподнялась, обнажив два больших белых передних зуба.
«Экий грызун! — подумалось мне. — Хорошо бы мимо...»
Но поздно! Грызун уже виснул на Фаустове, пытаясь лизнуть щеку. Не удалось.
Теперь он долго тряс руку Фаустову. Затем, окинув меня взглядом и, видимо, не очень-то высоко оценив, едва заметно кивнул.
— С Пахомова? — спросил Грызун и, не дождавшись ответа, изрек мнение: — Как график превосходен! Линия! Мастерство! Но ранняя живопись — это же попрание реализма!
— Что-то давно нет трамвая! — сказал Фаустов и с такой злостью поглядел на меня, точно я был вагоновожатым.
— Вот ведь в чем дело, — продолжал Грызун, совершенно не реагируя на реплику Фаустова. — Главная их беда — двадцатые годы. Эта набившая оскомину упрощенная цветовая гамма, возмутительная элементарность. Можно ли, посудите сами, передать такими скудными средствами многообразие нашей жизни?!
И развел руками, как бы извиняясь, что лучшего и более точного определения он не придумал.
Трамвай, как назло, повернул к цирку, унес надежду Фаустова на спасение.
— Куда запропастился транспорт! — вздохнул старик.
— Придет, — успокоил Грызун. — Беда «Круга» в непонимании сущности реализма.
— В понимании, — буркнул Фаустов.
Грызун пошевелил усами, мысленно взвесил сказанное.
— Пусть по-вашему. В неверном понимании главного в искусстве.
— Знать бы, что есть главное! — сказал Фаустов печально.
— Не прибедняйтесь! — воскликнул оппонент. — Зачем эквилибристика словами?! Названное тогда реализмом — реализмом даже не пахнет.