Я ходил по комнате держа телефонную трубку, в этот раз дав себе слово не мешать, дождаться.
— На Чекрыгина если... Ты Чекрыгина представляешь?
— На Чекрыгина?! — я поразился.
Чекрыгин был уникумом, юным гением, успевшим в свои двадцать пять лет — до трагической гибели — создать сотни работ, так и не имеющих аналогов в русском искусстве. Его сравнивали то с Гойей, то с Врубелем, но он был самим собой, неповторимым мистиком.
Кстати, в собрании Фаустова был уголь Чекрыгина, этакий сонм теней — плывущие, растекающиеся фигуры, размытые позы, движения, жесты...
Неужели и Калужнин — художник
Эту последнюю фразу, прерываемую чирканьем спичек, я выдержал тоже.
— Ты с Владимиром Васильевичем Калининым был как?
— О таком не слыхал даже.
— В Мухинском работал. Директорствовал над студенческим музеем. Вот они очень дружили. Туда и наведайся. Владимир Васильевич наверняка многое знал, кому и знать еще, если не ему.
— Значит, идти в Мухинское, к Калинину?
— Он давно помер, — уточнил Осипов. — Но там есть люди, они, может, что-то расскажут.
Я был огорчен:
— А семья у Калинина?
— С семьей у него не ладилось, плохо было с семьей, — объяснил Осипов. — Жил, помню, Калинин у себя в мастерской в последние годы, домой не ходил. — И вдруг словно бы сообразил важное: — Ты поищи Геру Осокина, лаборанта, у них с Калининым была общая мастерская.
Напуганный смертью Калинина, я на всякий случай уточнил:
— Осокину сколько лет?
— Тогда он еще молодой был, да и теперь не старый. Тут ведь на что надежда: если Калинин был с Калужниным близок, то и Осокин о нем наверняка знал. Ищи и звони.
Следовало сразу сходить в Союз, выяснить адрес Осокина, но я отчего-то медлил, каждого заедает текучка.
Впрочем, трудности мы частенько придумываем себе сами. Однажды утром я снял телефонную трубку и набрал справочную.
Еще не усталый, утренний женский голос переспросил:
— Осокин? Герман? А где живет?
Ответить, естественно, я не мог, но и в этом меня не устыдили.
— Попробуйте на Мориса Тореза, — и продиктовали номер.
Я набрал.
Возникший баритон не удивился звонку, точно ждал меня все это время.
— Калужнин? Как же не знать Василия Павловича, отлично помню! А его мольберт и теперь у меня... — И вдруг без обиняков: — Хотите, в ближайшие дни съездим ко мне в мастерскую? Я сам давненько там не был, работать стал дома. Найду вам кое-что калужнинское.
Я переспросил:
— В каком смысле «найдете»?
— Масла нет, — объяснил Осокин. — Но несколько листов графики, уголь, сангина случайно остались. Если интересно, подарю, забирайте с богом.
Вот уж чего я не ожидал совершенно! У меня перехватило дух. Я забормотал слова благодарности.
— А что вы скажете о работах?
— У меня в мастерской, пожалуй, случайные его вещи. — И признался: — Мы ведь тогда ничегошеньки в живописи не понимали, не мог я Калужнина оценить. Калинин, тот был от Калужнина в восторге! Высоко его ставил! — Он будто бы чуть-чуть усомнился, сказал: — Да вы его поглядите, свои-то глаза вернее!
В понедельник, как договорились, я заехал за Германом Михайловичем на Мориса Тореза и мы, остановив такси, направились в его мастерскую — куда, как оказалось, не раз приходил и Василий Павлович Калужнин.
Сидел Герман Михайлович впереди, рядом с шофером, и, когда поворачивался, видел я его широкоскулое лицо, серебристую шевелюру.
Выглядел он моложаво, вначале я дал ему чуть за сорок, но прибавила лет походка. Осокин приваливался на одну ногу, шел тяжело, угадывался протез. Фронтовику меньше шестидесяти уже быть не может.
Вышли из такси на Зелениной, двинулись под арку в старый питерский двор, начали восхождение по черной и трудной лестнице. Знакомая ситуация, — мансарды художников под самым небом!
Восьмой этаж — Монблан для Осокина; впрочем, отдыхать Герман Михайлович не собирался.
Долго возились с ключами. Старинные запоры словно бы испытывали наше терпение. Наконец, замок поддается, щелкает. Входим.
Давно, явно давно здесь не бывал хозяин! Воздух густой, нагретый, словно бы пылью дышишь, хочется бежать к окну, распахнуть, хватить ветерка.
В углу — старинный мольберт, под ним — ящик с засохшими красками, правее зеркальный шкаф, тоже старинный, красного дерева, сейчас, думаю, дорогой, а лет двадцать назад из тех, что несли на помойки, оставляли у сиротливых баков с мусором.
По всем стенам работы Осокина — масло, вполне добротные холсты.
— Мольберт Калужнина, — показывал Герман Михайлович, перехватывая мой взгляд.
Я подхожу ближе, провожу рукой по полированной поверхности — приятное прохладное прикосновение — словно бы здороваюсь с неведомым мастером. Поднимаю засохшую кисть, щупаю ее негнущуюся щетинку, перебираю тюбики с краской: все сухое, неработающее, но