Я представился, стал объяснять, что надеюсь найти старожилов, которые, может быть, вспомнят старого «пропавшего» педагога Василия Павловича Калужнина.
Галина Алексеевна улыбнулась, строгость сама растворилась в блеске ее глаз.
— Василия Павловича?! Конечно! Необыкновенный был человек! Я дам вам телефон Антонины Антоновны Мещаниновой, она кое-что о нем написала...
— И это опубликовано? — удивился я.
— Нет. Она написала для своих бывших одноклассников, вы ей обязательно позвоните.
Гимназическая строгость окончательно сошла с ее лица.
— Чем же он был необыкновенный? — спросил я, одновременно записывая телефон калужнинской ученицы.
Она помолчала.
— Вы, наверное, слышали, что наше училище в блокаду было единственным художественным в городе? Академию эвакуировали, поэтому мы вроде бы заменяли академию. Директорствовал Ян Константинович Шидловский, удивительная личность, энтузиаст! Он-то и пригласил Калужнина преподавать живопись.
И после паузы:
— Странный был человек Василий Павлович. Не запомнить его невозможно. Пришел педагогом на старшие курсы. Роста небольшого, шевелюра седая, зимой и летом в одних парусиновых баретках, в старом плаще, в шляпе уже потерявшей цвет, с волнистыми опущенными полями, — она сделала жест, как бы дорисовывая форму. — И очки, большие, железные, круглые... Говорил Василий Павлович только об искусстве, других тем у него не бывало.
Улыбнулась своим мыслям и тут же призналась:
— Нас Василий Павлович приводил в полное изумление. Бывало, подведет к окну, покажет на соседний дом, спросит: «Слышите, как кричат крыши?»
— Вы слышали?
— Сначала не слышали, но потом стали его понимать... Не только приглядывались, но и прислушивались к цвету.
Кажется, ей было интересно рассказывать о Калужнине.
— Черный цвет Калужнин любил особенно — это я говорю о Василии Павловиче как о педагоге, мы ведь его собственной живописи никогда не видели, не представляли даже... В кармане носил всегда лоскуток, черное кружево. Выхватит, покрутит над головой, скажет с этаким вызовом: «Черное свечение видите?!» И каждый раз, что бы мы ни писали, он про это черное свечение вспоминал. Запомнилось на всю жизнь.
Задумалась.
— А какие у него были уроки композиции! Мы только что пережили блокаду, все казалось живым, сегодняшним, шла война, ну чуть отодвинулась от дома, но ничего не стало еще прошлым... А вы поглядите рисунки тех студентов. Ужасов никто не хотел писать. С удовольствием рисовали огороды в Летнем, натюрморты, детские лица — этот феномен, наверное, психологи легко объяснят. А Василий Павлович вбежит в класс, да так скажет, что мы бледнели от ужаса: «Бомба разрушила Елисеевский магазин!» Или: «Снаряд разорвался около Дома книги!» А это ведь что означало? Рядом Казанский, Дом Энгельгардта, Малый зал Филармонии, Дума, Гостиный двор!.. И после долгого прямого взгляда — приказ: «Пишите!»
Легким жестом провела ладонью по волосам, поправила узел прически — но я заметил, как задрожали ее руки.
— Город он любил фантастически! И эту несравненную любовь хотел передать нам. Странный, конечно, избрал способ, но мы его понимали.
Прошли в глубину библиотеки за маленький стол библиографа, сели, она — лицом к окну, я — спиной. Мне хорошо был виден ее строгий профиль.
— А почему же Калужнин не состоял в Союзе? — Я попытался понять хотя бы это.
Она не знала.
— Говорили, до тридцать седьмого был, потом исключили. Впрочем, что знали мы, студенты? Шли какие-то слухи...
— Но по какой причине, что говорили об этом?
Она удивленно взглянула на меня.
— Как — «по какой причине»? Была бы причина, он бы сидел или того хуже. Помните, импрессионисты — это формализм. Сезанн — формализм. Филонов или Татлин и вообще мракобесы. Вот Владимир Серов в Ленинграде и иже с ним — это реализм. А мне-то кажется, именно в Серове больше всего формализма. — И попросила: — Вы лучше у Антонины Антоновны о Калужнине, не у меня. Я старше их на год — это другой класс, другие педагоги...
Я вышел на улицу, огляделся. Студенты исчезли. Во дворе стояла полная тишина — все было желтым, и земля, и деревья, листья еще не совсем облетели.
И тут на глаза мне попалась вывеска. Училище носило имя Серова. Не классика, а Владимира, с которым (я еще не знал об этом) приходилось Калужнину встречаться.
Я обогнул Смольный и по набережной направился к Охтинскому мосту, — мой дом на другом берегу, он был хорошо виден отсюда.
В эвакуации, когда в Вологду прибывали беженцы из Ленинграда, мама неизменно спрашивала знакомых: как наш мост, цел ли? Есть особо важные места для каждого сердца.
Не потому ли мысленно повторял я калужнинские задания ребятам зимой сорок третьего года: «Разрушен Елисеевский!», «Бомба попала в Дом книги!», «Рухнул Казанский!» «Разбит Охтинский мост!».
Пытаюсь поставить себя на место Калужнина, к учительскому столу времен блокады. Почему давал такие задания ребятам? Хотел научить их слышать боль города? Помните, «кричат крыши»?! Значит, для него могли стонать и кричать камни, останки разбомбленных домов. И крик этот он мог выразить цветом.