— Калужнин? — с тревогой спрашиваю у хозяина.
— Нет, это мои студенческие работы, — успокаивает Анкудинов.
Не хочу притворяться. Вытираю со лба пот. Улыбаюсь. Я искренне говорю:
— Очень мило!
Работы внезапно обретают нормальный студенческий масштаб.
Входим в комнату. Солнце шпарит с такой пронзительной силой, точно теперь не двадцать один час, не девять вечера, а полдень.
Обвожу взглядом стены и сразу же узнаю
На кого он похож?! Кто из больших мастеров мог так?! Василий Чекрыгин? Да, юный гений Чекрыгин с его «глубинным пространством, заполненным не объемами, а полупрозрачной массой светотени, мерцающей и неуловимой».
Но у Чекрыгина мистическая таинственность, а здесь здоровая открытость и сила. Рай, но не ад, не разрушение, а созидание, гармония и совершенство. Нет, он иной, мой художник.
Не могу сказать, отчего вспоминаю как притчу один подлинный случай.
...Была именитая, старая и больная писательница Н. Гасла ее плоть, старость сломала тело, но честолюбие оставалось прежним.
Всю оставшуюся энергию Н. тратила на чтение книг своих бывших учеников. Когда-то именно она помогала советом, писала в издательства рекомендательные письма, но теперь, когда стала дряхла, вдруг почувствовала в их успехах совершающуюся несправедливость. Как же! Она уходила в небытие, тогда как молодые продолжали набирать силу.
Каждое утро секретарь вывозил Н. в инвалидной коляске под тенистое дерево, открывая новую книгу бывшего ученика, и читал вслух повесть или рассказ. Старых писателей Н. не желала слушать, сверстники перестали ее интересовать.
В тот раз секретарь читал Н. рукопись молодого, о котором критики теперь писали как о наиболее перспективном.
Н. нервно постукивала костяшкой пальца по ручке коляски, пока секретарь переворачивал страницу за страницей. Здоровый ее глаз был широко открыт, хищно поблескивал, больное веко приспущено, от искривленного перенесенным мозговым «ударом» лица сквозило презрение — так, по крайней мере, казалось.
От главы к главе интерес Н. явно слабнул. Секретарю даже померещилось, что Н. засыпает. Он замолчал, но Н. властно подняла руку, и секретарь снова начал читать, повышая голос, — в конце-то концов ему платили за эти читки.
Н. что-то внезапно сказала, секретарь не понял. Он поднял голову и увидел, как по ее больным губам бежит, змеится улыбка.
— Хватит! — повторила она.
И он с ужасом осознал: Н. хохочет. Ее старое тело медленно колыхалось.
— Что случилось? — испуганно спросил секретарь, тревожась, что Н. недовольна его работой. — Я не так произнес слово?
— Так, все так! — сказала Н. счастливо и ядовито. — Больше никогда его не читайте. Он мне не конкурент!
— Чушь! Ерунда! — кричал тихий Фаустов, услышав историю, тогда еще не ставшую притчей. — У писателя, у музыканта, у художника никогда, ни в каком случае не может быть конкурентов! Я индивидуальность! — говорил он. — Я неповторим, как и она неповторима! Только так должен мыслить человек искусства!
Так вот он, клад! Огромный архив Калужнина, сотни листов графики, холсты в рулонах, холсты на подрамниках, картон и бумага, папки с неведомыми документами. Выходит, не зря я проделал свой путь, пролетел полторы тысячи километров.
Графика — дома у Анкудинова, холсты — в мастерской. Завтра я буду смотреть масло, сегодня — сангину, уголь, акварель, гуашь, пастель.
Первая папка тяжелая, я открываю ее и занимаю весь стол.
Наверное, так дрожали руки у золотоискателей Клондайка, — говорю я хозяину «клада», и мы невольно смеемся: он — шутке, я — своему счастью.
Каждый лист в паспарту, закрыт папиросной бумагой. Я поднимаю невесомый листок с осторожностью, трепетно. Красота действует, как укол, вызывает боль — прав был человек, сказавший такое.
Теперь, ночью, освещенной ярким солнцем, я гляжу и гляжу, приближая и отстраняя листы, — богатство души неведомого миру мастера, его удивительные натюрморты, жанровые сцены, пейзажи, балет и цирк, танцовщиц и наездниц, натурщиков и натурщиц. В одиночестве, почти в изоляции, при полном неприятии, глухоте и слепоте окружающих работал Калужнин, одухотворяя кистью, карандашом или пером любой предмет, щедро обласкивая его чувством.
Признания не было, это я знал. Но что же тогда поддерживало его в работе, кроме любви к миру, к жизни? А может, достаточно любви? Ему, по крайней мере, было достаточно.
Крупный, седеющий Анкудинов, потомок поморов, с улыбкой поглядывал на меня. Время перевалило за полночь, а мы не приблизились и к половине работ.
Я устал, очень устал за бесконечный день в Мурманске. Отодвигаю папку графики и делаю передышку, чтобы услышать историю жизни пока неведомого миру Мастера.