Странное свойство — память! Я тут же узнал низкий хрипловатый голос, точно не так уж много лет миновало с тех пор.
— Дневник Калинина? — переспросила составитель, когда я, волнуясь и путаясь, наконец объяснил причину своего неожиданного возникновения. — Нет, не помню. — И вдруг удивительное: — А может, дневника и не было, я сочиняла за многих...
— К-как?!
— А вы считаете, художники способны написать сами? Ваш Калинин что-то, бесспорно, рассказывал, а текст — это, простите, мое дело.
Она поясняла:
— Видите ли, ничего удивительного в этом нет. Люди хотят писать совсем не то, что требуется вам как составителю, вот и приходится уточнять, делать как нужно...
— Но кому нужна неправда?! — не удержался я.
Она обиделась, в ее голосе возникли капризные нотки:
— Почему же неправда?! Я сказала только «как нужно». Не притворяйтесь непонимающим. Вы не мальчик. Издательство — ваш заказчик, вы — исполнитель. И вы строите книгу так, как заказчик хочет. Анархия тут невозможна. Ваша задача — подчинить рукопись теме, устранить хаос, выпрямить. И за это вам платят.
Я пожалел, что влез в не очень-то чистую журналистскую кухню.
И все же от Осокина я знал, что Калинин много сам писал о живописи, что у него были крупные печатные труды, что за него не к чему было сочинять нужные тексты. Фактически я вынужден был заступаться за незнакомого человека.
— Говорите, писал сам? — уже спокойнее переспросила составитель.
И неожиданно согласилась:
— Возможно. Но за других делала я, не сомневайтесь.
Меня «другие» не интересовали.
— Но где же искать блокадные дневники Калинина? — я надеялся пробудить ее память.
Она словно отрезала:
— Повторяю, у меня ничего нет, не осталось, все возвращено в архив, там и ищите.
От похода в Соляной переулок меня удерживал злополучный рассказ об искусствоведе, забравшем бесхозные калужнинские работы в Архангельск.
Но так ли верны эти сведения? Почему я сделал вывод, не побывав в «Мухинке»?!
Я направился в музей студенческих работ художественно-промышленного училища.
Старушка дежурная выслушала меня с пониманием, покивала и тут же окликнула проходившую лаборантку:
— Елизавета Геннадьевна, тебя! Вот спрашивают про картины.
— Про какие такие картины? — женщина остановилась, с недоумением поглядела на меня.
— Да про те, помнишь? — сказала старушка, показав в сторону высоких дубовых застекленных дверей старого, теперь закрытого парадного входа. — Владимир Васильевич над которыми трясся.
Я невольно взглянул на простенок: что-то бесформенное навалом лежало там.
— Ах, вы про Калужнина?! — поняла Елизавета Геннадьевна. — Были, верно. Но куда делись, сказать не смогу. Кому-то отдали вроде.
Я был расстроен.
— Но уж если я пришел, может, вы что-нибудь расскажете о художнике?
Она села.
— Калужнина хорошо помню. Он был близким другом Владимира Васильевича Калинина, других друзей, по крайней мере, не знаю. Но кроме того Калинин был едва ли не единственный серьезный поклонник калужнинской живописи, а это художники особенно ценят, такая дружба для творческого человека, которого многие не понимают, дороже хлеба. Вроде брата Тео у Винсента Ван Гога, — и она хорошо улыбнулась. — Тихий человек, неслышный, интеллигентнейший и... очень одинокий. Мне всегда казалось, что в его жизни случилось нечто трагическое — может быть, тюрьма, арест. Появлялся внезапно, продвигался бочком, словно боялся что-то разбить, задеть, поднять шум... — Посмотрела на меня с сомнением, явно не зная, стоит ли говорить, и вдруг прибавила: — В то время таких было много, из репрессированных, жизнь их напугала на долгие годы.
— Вы о конце пятидесятых? — переспросил я. — А в начале шестидесятых разве для него ничего не изменилось?
— Не знаю. Не уверена. В последние годы, уже незадолго до смерти, он попросту голодал. По сути, это был бедный человек, почти нищий. — И тут же уточнила: — Нет, он ничего не просил, но вид... Пиджачок, протертый до дыр, неумело зашитый, рубашка, потерявшая цвет, бесформенная старая шляпа, — вздохнула: — Да, он голодал и в шестидесятых. Потом я слышала, что пенсию он получил поздно, чуть ли не в семьдесят, да и пенсия-то — не объешься. Как это у него получилось — не знаю...
— А Союз?
— Говорили, исключен в тридцать седьмом, остальное, как я сказала, во мраке. Впрочем, и тут я повторяю с чужих слов. Что он ел, откуда брал деньги, кто ему помогал? — И она развела руками: — Бесспорно одно, жил трудно! Вот бумагу, краску охотно брал, видела. Но это давали не очень близкие люди, Владимир Васильевич сам тяжело жил, с семьей у него не ладилось, странная была жена, восстанавливала дочь против отца. Да и квартирой для него чаще была мастерская, какая же помощь?!
И вдруг вспомнила: