Большую часть собственного времени Коля митинговал за Советскую власть, утверждая новое мышление, на деле это новое мышление и продемонстрировал.
Может, оттого, что сама неграмотная, его грамотность выше всего ценила. Хочет Николай книгу — бери, сколько бы она ни стоила, хотя сама без пальто.
Ребят приучала: как только отец за стол — чтобы тихо! Ни крика, ни игр, ни каприза! Играть хочется — улица длинная, носитесь сколько душе угодно.
Одно только просила Дарья Анисимовна у своего Николая Николаевича, чтобы написанное он ей первой читал. Слушала хорошо, с полным вниманием, как губка впитывала; трогательное что, так и слезу пустит, стесняться сердечного чувства нечего! Как говорится, чего бог дать не посмел, до того сама своим умом доходила.
Николай Николаевич гостей очень любил, большие и умные случались у них сборища, она и эту его страсть поддерживала, не запрещала. Муж дома — это куда спокойнее, чем он не дома. Дело, может, и хлопотное, но полезное. Немало услышишь, а если что не поймешь, то ведь потом и спросить можно.
Кстати, Николай Николаевич не обижал ее никогда, даже привлекал к умной жизни, старался подчеркнуть, что жена его тоже не лыком шита, имеет вкус.
Соберутся друзья да товарищи, все под стать мужу, от споров дым столбом. Николай Николаевич за левую живопись — значит, и она за нее. Так и скажет:
— Наши левые селедки лучше любых правых!
Или придет молодой писатель с рукописью, а Николай Николаевич занят. Дарья Анисимовна не только примет, но и поговорит с молодым.
— Как думаете, кто у нас гениальнее, Николай Николаевич или сосед Петр Петрович?
— Какое сравнение! — воскликнет молодой.
И она засветится вся и подтвердит:
— Я тоже такого мнения!
Разные случались годы. Подросли дети, в конце тридцатых в школу пошли. Жизнь в их доме не для них одних по-разному поворачивалась. Слава богу, Николая Николаевича хоть не арестовывали, других-то, случалось, и брали, — тут Дарья Анисимовна о многих могла вспомнить, память ее была отменная, ничего не забыла. Но печатать Николая Николаевича прекращали не один раз. То попадал в постановление, то в доклад. И формалистом был, и поклонником Запада! А что такое «постановления», Дарья Анисимовна еще по деревенской жизни знала: после каждого людям только голоднее делалось, пока пухнуть не стали, — любое кончалось бедой.
Как они жили в те годы! И все же в панику не впадали, с ее руками выход всегда находился. Наденет после «постановления» фартук, возьмет корзину и пойдет по квартирам тех писателей, которые сами эти постановления сочиняли, у кого жизнь становилась после «постановлений» еще слаще. Им она и стирала. А кому же еще, если дети еду просят?!
Невелики деньги, но ребят в школу голодными не пускала.
Война — дело другое. В войну весь народ страдал.
В первые дни выехала с детским садиком в Среднюю Азию, взяли ее прачкой, потом стала поваром, пошла вроде как на повышение.
Письма из Ленинграда шли не часто: нелегко было почте блокадного города.
Читали семьей, вслух. Она понимала, как Николаю Николаевичу трудно, хоть и шутил, и храбрился.
После блокады, в конце сорок третьего, удалось Фаустову вырваться к семье, в деревню, — жили они уже в Сибири, в родном селе. Было тут Дарье сподручнее, хорошо ребятам. Купили порося, отца ждали.
Приехал Николай Николаевич больной, слабый, лицо зеленого цвета, едва мужа узнала, такой доходяга. Поплакала, попричитала над ним, но тут же решила, нельзя время терять, на ноги нужно его ставить. Бывало, подпояшет веревочкой, взыскательно оглядит — пастух как пастух, такого деревенские не освищут, — даст хворостину в руки: иди на солнышко, паси поросенка, нагуливайте оба жирку.
И часа не пройдет, как поросенок уже носом ворота толкает, скучно ему с Николаем Николаевичем.
Побежит Дарья Анисимовна в условленное место, глядь, а муж сидит на пеньке, чиркает в книжечке, Гегеля или Бебеля прорабатывает. И как только он эту философию пронес в поле, ощупывала ведь всего!
И не закричишь, не топнешь — услышат деревенские, станут Дарью жалеть, — за городского дурачка вышла!..
В конце семидесятых начались душевные болезни Николая Николаевича: он впадал в длительные депрессии, начиналось с бреда преследования, опять стал бояться голода, как в блокаду, прятал за кроватью кефир, охранял холодильник, а затем погружался в мрачную тьму.
Первыми признаками болезни оказывалась его литературная беспомощность. Садился за стол, а слова... исчезали. Не мог написать предложения, хотя всю жизнь фразы текли словно бы сами собой.
Безмолвие его пугало. Тревога заставляла метаться. Поднималась агрессивность.
Как волнуется птица, увидевшая выпавшего из гнезда птенца, так нервничала и Дарья Анисимовна, не зная, не понимая, чем можно помочь близкому человеку. Казалось, помоги Фаустову с новым сюжетом — и болезнь кончится, отступит.
И ведь дала однажды, спасла, вот что удивительно! Вспомнила, глядя на беспокойство мужа, что еще в начале тридцатых не дописал он рассказ, но черновики не выбросил, а закинул на антресоль.
Показалось ей: найди черновик — и допишет!