Вокруг громоздились памятники его многочисленных знакомых писателей. Некоторые камни были излишне помпезными, родственники и после смерти искали эквивалент былого величия. Споры неудовлетворенных честолюбий продолжались и на погосте.
Частенько раньше мы приходили сюда с Фаустовым. Он бывал осторожен, обходил тех, с кем и при жизни не хотел бы встречаться, останавливался около тех, с кем дружил: профессор Наум Берковский, круговец Александр Самохвалов, прекрасный живописец Натан Альтман, Анна Андреевна Ахматова...
Высокий железный крест на могиле вырастал между двух каменных стен. За надгробной плитой каменная скамейка, чуть выше барельеф.
Обман произошел и здесь. Барельеф закрывает окошко, превращавшее две стены в срез тюремной камеры, куда «с передачею» шла Анна Андреевна в страшные годы ареста сына.
На левом крыле креста сидел металлический голубь, это он «гулил» в ее «Реквиеме».
Думал ли Фаустов, что этот великий плач матери будет напечатан?!
...Смерть Фаустова показалась удивительной! Ни боли, ни мук. Слабел организм, уходили силы. Душа Фаустова словно бы перетекала в другой мир, в иное состояние, готовилась к последнему космическому путешествию.
Казалось, он засыпал. Закрывал глаза, дыхание становилось поверхностнее, только вглядываясь можно было догадаться, что Фаустов жив.
Дарья Анисимовна держала мужа за руку, и если кто-либо заходил в палату, она с укором переводила взгляд на нарушившего покой человека.
Иногда Дарью Анисимовну подменяла дочь, и она тоже держала Фаустова за руку, но, видимо, держала как-то не так, потому что он это чувствовал и однажды открыл глаза, чтобы убедиться в своей догадке.
Дочь плакала.
Он спросил:
— Почему ты плачешь? — И, не дождавшись ответа, успокоил: — Я хорошо прожил.
Это была предпоследняя его фраза. Последнюю он сказал будто по секрету, это было то, о чем он молчал целую жизнь:
— Я превращаюсь в воду и ухожу в девятнадцатый век...
Калужнин лежал на продавленной койке в огромной больничной палате и молча разглядывал на потолке причудливые разводы ржавчины, следы бесконечных протечек. Ему ничего не хотелось, да и сил уже не было захотеть. Он подумал: смерть — это
Больные говорили о своем, он не прислушивался.
Сестричка предложила градусник, он не взял.
Тогда сестричка отвела его руку и тут же прижала локоть к истощенному его телу.
В желудке лежал слиток застывшей неперевариваемой каши — это мешало думать.
Что он оставляет после себя? Для чего утром и вечером работал более шестидесяти лет? Куда спешил? Почему так боялся потерять хоть один световой час?
Да, он был уверен, искусство может тягаться с природой.
Он жил живописью, ничем никогда для нее не поступившись. Ни семьи, ни жены, ни дома. Любил? Конечно. Но что он мог предложить женщине, кроме картин?
Голодал? Но чтобы быть сытым, следовало предать искусство, — сделать это он считал невозможным.
Он был уверен, когда-то люди поймут его и оценят.
«Когда-то?!.»
Только когда, вот в чем штука! Не самообман ли это?
Он представил сотни своих холстов, пейзажи и натюрморты, портреты и жанровые сцены, — все это стояло десятилетиями в стеллажах, достигло потолка в комнате. Неужели его пожизненный труд окажется на чердаке или в чулане, пока некий рачительный хозяин не снимет холсты с подрамников и не использует их на половики?
Был же прекрасный художник Чупятов. Однажды Калужнин видел, как дочь художника разделывает селедку на картине отца, отрезая ножницами от намокающего шедевра. Не такую ли участь готовит и ему время?!
Нет, этого он себе представить не мог!
Его стал бить озноб. От холода стучали зубы. Так зябко ему не было чуть ли не с самой блокады.
«Ах, если бы затопить печь, — думал он. — Протянуть руки к огню и согреться!»
Сестричка в легком открытом халатике поправила одеяло.
Он ощутил укол, и тело начало отогреваться, оттаивать, захотелось спать.
Когда же фортуна отказала ему?
Еще не так давно жена приятеля, оглядываясь по сторонам, шептала ему в подворотне, как жаловался охранник, уводя с собой ее мужа-поэта, что у них, охранников, теперь стало очень много работы и каждое утро он мечтает выспаться вволю. Исчезали друзья: Михаил Соколов, друг по Твери, удивительный мастер, круговец Емельянов, исчезали прозаики и поэты Хармс и Введенский, Юркун и Баршев. Неужели и их никогда не вспомнят?!
Он уснул. Казалось, рядом кричат соседи, он узнал ненавистный визгливый голос. Опять требовали забрать старика в больницу. Увезти одинокого, нищего, забытого всеми. Квартира не богадельня!
Он плакал. Казалось, куда угодно, сейчас же, но только не с ними!..
Голос соседки назойливо повторялся:
— Обязаны взять!
— Мы рабочие люди!
Врач «Скорой» стоял в раздумье у раскладушки, видимо не решаясь присесть на рваную грязную простынь.
Подвинул табурет. Стал щупать живот. Опухоль была как брюква, большая и круглая, ходила под пальцами, казалась подвижной. «Конец, — подумал Калужнин. — Финита!»
Он слышал глухой разговор, доносившийся из коридора. По телефону врач настаивал, требовал самую близкую больницу.
— Поедем, Василий Павлович? — вернулся в комнату врач.