— Умирать? — поинтересовался Калужнин.
— Ну, вы шутник! — воскликнул весело доктор. — Да мы еще поживем, не сомневайтесь!
И все же голос врача дрогнул, Василий Павлович не мог этого не заметить.
Пока фельдшера отворяли дверь и расставляли носилки, врач спросил удивленно:
— Вы художник?
Вид больного, холод и грязь в комнате, нищенская бедность — все говорило, что художник мог быть только от слова «худо». Какой талант, если человек не может себя обеспечить?!
Калужнин слабо кивнул.
— Нельзя посмотреть? — скучая, спросил доктор и, не дожидаясь ответа, вытянул первый попавшийся холст.
Это был Ленинград, написанный в сиреневой гамме, мост через канал, безлюдная вымерзшая тишина, вероятно, блокадного утра.
Только отчего война? Что передало врачу ощущение той тревоги? Чем кроме цвета смог достичь такого эффекта мастер?!
— Удивительно! — полушепотом сказал врач. — Вы большой живописец! Какая прекрасная вещь!
Калужнин закрыл глаза — к комплиментам он был безразличен.
Соседка хихикнула, решив, что доктор так шутит.
Шкаф и зеркало в комнате — вот это вещи! Зеркало в перламутровой раме, какое-то давнее наследство. Много раз соседка к нему подбиралась. Предлагала художнику деньги. Но он с зеркалом не хотел расставаться. Глупый упрямец!
Доктор поставил еще холст. Теперь это был натюрморт, ваза с полевыми цветами, стоящая на открытом окне за занавеской. Ветер шевелил тюль. Край слегка приподнялся, занавеска будто струилась, рвалась наружу. Выходит, июль на дворе. Когда еще можно собрать такие васильки и ромашки?!
Врачу вдруг показалось, что в комнате остро пахнуло летом и счастьем.
— Чудо! — воскликнул он.
— Поздно... — устало сказал Калужнин. — Жизнь... этого не подтверждает.
Врач сделал вид, что ничего от больного не слышал, и приказал фельдшерам развернуть носилки. Выносят головой вперед, есть такая примета.
Василий Павлович проснулся. Боли не было — значит, нужно спешить.
Достал блокнот из-под твердой больничной подушки, плохо отточенный карандаш-огрызок.
Сестричка шарила по матрацу, искала градусник. Качнула головой, была недовольна.
— Совсем не держали! — и отошла к соседней кровати, записывая температуру.
Карандаш оказался тупым, Калужнин попытался написать первую фразу, но карандаш только оцарапал бумагу.
Калужнин полежал, отдыхая, потом осторожно обкусал грифель, очистил от заусениц. Нужно было сделать распоряжения. Он понимал, можно не успеть, будет поздно.
Что и кому он напишет? Завещание? Он устало в себе усомнился. Накоплены только картины, разве людям потребуется его искусство?! Значит, завещай не завещай — все равно никто не оценит; хорошо — есть Володя Калинин. Тот все сохранит и без его просьбы, но ведь и Калинин не мальчик...
Из молодых — в Мурманске живет Анкудинов, вот Юре стоит сообщить о себе, пусть знает всю правду.
«Юра, дорогой! — вывел Василий Павлович и, обессиленный, опрокинулся навзничь. — Вот уже. полгода, как я болен. За последние месяцы я побывал в трех больницах. Резать меня отказались по причине слабого состояния здоровья. Сейчас я нахожусь как бы «на исходе» в онкологической больнице на Чайковского, 7, палата 5, где, как видно, и завершу свой тяжелый путь...»
Буквы расползались на слове «тяжелый».
Он пролежал больше часа, снова думая о своем искусстве. К чему самообман? Кому нужна его живопись?
Потом Калужнин слегка приподнялся и начал водить по бумаге.
Он писал знакомому фотографу, с которым когда-то дружил, но в последние годы и его видел не часто. «Владимир Васильевич, последняя просьба, обеспечьте передачу зеркального шкафа по решению моей сестры Марии Павловны Софье Александровне Румянцевой.
Закрыл блокнот, положил под подушку, затих. Станут выносить — найдут и посмотрят.
Теперь можно было помыслить и о собственной жизни. Было хорошее детство, гимназия в Саратове, учеба в Москве, Леонид Пастернак, Илья Машков, Петр Кончаловский — мастера-то какие! Затем Тверь, друзья Михаил Соколов и Софронова Тоня, их судьбы тоже не легче.
А какие бывали споры! Есенин, Ахматова, Кузмин, Введенский, Вагинов, Клюев — все это было, было.
И успех был. И Терновец. И ужас тридцать восьмого.
Живопись, живопись, такой путь ты выбрал себе!
Василий Павлович снова нашарил блокнот, открыл пустую страницу. Пусть знают и это...
И он слабой рукой стал рисовать буквы — фамилию товарища по «Кругу»: «Надгробие поручить скульптору Науму Могилевскому».
А ниже неровными штрихами вычертил плиту-камень с собственным профилем, четыре черточки, тире и еще четыре, что должно было означать годы прожитой жизни от его рождения и до его смерти:
Месяц смерти он решил не указывать. Приближался май. Кто знает, может, ему удастся прожить до лета...
Выставка Василия Калужнина открылась в феврале 1986 года в залах Дома писателя в Ленинграде, а спустя год, в мае 1987 года — в Доме-музее Достоевского.
Я листаю книги отзывов, вспоминаю многие разговоры и невольно раздумываю о Художнике.