— Внимание, говорит Москва, — звучно сказал диктор на всю деревню. — С добрым утром, товарищи. Сегодня воскресенье, двадцать второе июня…
«А какое в Москве утро? В Москве ещё три часа ночи. Ещё только-только начинает зориться», — подумал Димка.
Из репродуктора полилась песня, хорошая песня, которую Димка всегда любил слушать:
Димка слушал и, хотя в далёкой отсюда Москве была ещё ночь, представлял, как солнце раскрашивает кирпичные стены Кремля, который он видел только на картинках да в кино.
В огороде появился старший брат Семён, прищурился на солнце, с хрустом потянулся. Вдруг он опрокинулся, встал на руки и пошёл к Громотушке. Минуя морковную грядку, он легко спружинил на руках, зубами вырвал морковку, ещё небольшую и бледную, и так, в зубах, донёс её до ручья.
Это был обычный Сёмкин номер. Он занимался в кружке самбистов и умел ещё и не такое. Димка, смертельно завидуя в душе старшему брату, равнодушно отвернулся.
Прежде чем умыться, Семён пополоскал морковку в ручье и с хрустом откусил сразу половину, подмигнул Димке:
— Ну, как?
— Чего? На руках-то? Подумаешь…
— Ишь ты, пшено… А ну-ка?
— Да запросто! — в запале выкрикнул Димка и попытался встать на руки. «Шмякнусь на спину, как пить дать… — пронеслось у него в голове. — Картошку помну… Мать задаст…»
Едва он так подумал, как откуда-то обрушился на него голос матери:
— Помни́, помни́ картошку мне! Ди-имка!
И плашмя, вытянувшись во весь рост, спиной шлёпнулся в картофельную ботву.
Мать вскрикнула. Димка увидел её испуганные глаза над своим лицом, вскочил.
— Ну?! Ну?.. — дважды дёрнула его за руку мать. И повернулась к Семёну: — Чему ты ребёнка учишь? А ежели он руки али шею сломает?
Увидев, что мать отвернулась, Димка торопливо убежал с огорода.
За столом у Савельевых всегда царило молчание. Глава семьи Фёдор Силантьевич не терпел за едой разговоров.
Но сегодня священный порядок нарушал самый младший из Савельевых — десятилетний Андрейка. Хлебнув две-три ложки, он шмыгал носом и заводил одно и то же:
— Ма-ам… Я пойду с ними рыбалить?..
Жена Савельева, Анна Михайловна, молчит, будто не слышит умоляющего голоса сына.
— Да пустите вы его, не потеряем, — в конце концов сказал Семён.
Отец бросил ложку, сердито вытер чёрные, мокрые от лапши усы.
— Вот что, Семён, я скажу… В твои, считай, годы я уж эскадроном командовал, белякам головы рубил, — и он показал почему-то за спину, на стенку, где висел увеличенный со старой фотографии портрет его отца, Силантия Савельева. — А ты хоть и два года как тракторист, всё в ребячьих пастухах состоишь.
Семён посмотрел на портрет деда. Отец очень походит на него — такой же большой лоб и сросшиеся брови, такие же усы над крупной нижней губой, нос прямой, с широкими ноздрями, густая, непокорная, рассыпающаяся во все стороны копна чёрных волос. Только вот подбородок у отца другой, чем у деда. У деда подбородок плоский с бороздкой посредине, у отца — крутой, крепкий, с выметом густой, тоже, наверное, железной крепости щетины.
— Так сейчас же, батя, не война… Вместо эскадрона у меня трактор…
Фёдор отвернулся к окну, закурил и ударил ладонью в створки. Прямо перед окном качалась зелёная и шершавая, в капельках утренней росы, голова собирающегося зацвести подсолнуха. Из центра его шляпки уже пробивались, как огненные струйки, несколько жёлтых лепесточков.
— Значит, на рыбалку?
— Воскресенье же, чего мне? А трактор свой я давно наладил, — проговорил Семён.
— И я давно свой комбайнишко наструнил. А товарищам не надо помочь? Или руки отвалятся?
— Пущай сами. Бензином я и без того надышался, хочу речной свежести глотнуть.
— Ма-ам, я пойду с ними рыбалить? — опять затянул Андрейка.
— Ну чисто желна́! — в сердцах сказала мать. — Отправляйся…
Андрейка кубарем свалился с табуретки, кинулся из комнаты. За ним — Димка.
— А то приучили их жар-то чужими руками загребать. — И Семён тоже поднялся.
— Кого их?
— Ну, к примеру, этого главного лодыря Аникушку Елизарова. Или пьяницу Кирьяна Инютина, дружка твоего. Их давно надо из МТС выпереть, а вы всё им помогаете. Ну и везите их на своих плечах. А у меня совести не хватает. — И вышел.
— Дурак ты, дурак! — вслед ему сказал отец.
— Федя! — воскликнула Анна.
— А ты — сыть! Сыть! — зло закричал Фёдор. Походил по комнате, сказал спокойнее: — Не понимает Сёмка чего-то… главного в нашей жизни. Вот что обидно. Ну, пошёл я. Заверни чего в обед пожевать. До вечера с мастерской не выберусь.
Когда Фёдор ушёл, Анна присела у окна, долго глядела на тот же собирающийся расцвести подсолнух. Ей вдруг почему-то показалось, что он никогда не расцветёт, никогда не раскроет жаркое своё лицо навстречу солнцу. И фартуком вытерла бесшумно наплывшие слёзы.