Горло у Лахновского перехватило, он, задыхаясь, начал чернеть и беспомощно, в каком-то последнем отчаянии, стал царапать правой рукой морщинистую шею, не выпуская, однако, трости из левой. Потом принялся кашлять часто, беспрерывно, сильно дёргая при этом головой, вытягивая шею, словно гусь при ходьбе.
Откашлявшись, как и первый раз, вытер платком глаза.
— Вот так, уважаемый, — произнёс он голосом уже не гневным, но каким-то высокопарным. — Я, Пётр Петрович, приоткрыл тебе лишь уголочек занавеса, и ты увидел лишь крохотный кусочек сцены, на которой эпизод за эпизодом будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия о гибели самого непокорного на земле народа, об окончательном, необратимом угасании его самосознания… Конечно, для этого придётся много поработать.
Полипов Пётр Петрович не знал, что когда-то, давным-давно, укрываясь в Новониколаевске от возможного разоблачения за всю свою деятельность, Лахновский такие же бредовые идеи развивал перед его будущей женой. Он не знал и знать не мог, что за все долгие годы, прошедшие после этого, в оцепеневшем от злобы и ненависти мозгу Лахновского ничего нового не родилось. Оглушённый и раздавленный всем услышанным, он изумлённо глядел на Лахновского, стоящего неподалёку от него в какой-то странной позе — одной рукой тот опирался на трость, другой на спинку кресла, ноги его будто не держали, и он, полусогнувшись, висел между тростью и креслом, тяжко задумавшись о чём-то в таком положении. Мозг Полипова не мог во всём объёме воспринять смысл всего сказанного, он не мог определить, серьёзно всё это или нет, нормальный перед ним этот человек, этот Лахновский, или ненормальный. Пётр Петрович лишь был поражён нарисованной ему апокалипсической картиной.
— Да-а… Ловко, — растерянно произнёс он после длительного молчания.
— Что? — резко воскликнул, будто очнувшись от забытья, Лахновский.
— Планы ваши, конечно… решительные. Только никогда вам их не осуществить, — мотнул головой Полипов.
Лахновский ещё раз встряхнулся, выпрямился. Проговорил торопливо:
— Тебе этого не понять. Не понять… Да бог с тобой. Не всем дано. Лахновский ковыльнул к дверям, толкнул её, крикнул:
— Где там ты? Эй…
Он обернулся. Следом за ним вошёл Валентик.
— Вот он тебя отведёт за линию фронта. Как привёл, так и отведёт. Оставит там где-нибудь… А я устал. Ступай.
Полипов поднялся, постоял, глядя на Лахновского, не зная, надо или не надо ему что-либо говорить.
И Лахновский, уперев в него свои зрачки, плавающие, как поплавки, в водянистых глазах, тоже молчал. Потом губы его раскрылись, обозначив тёмную щёлку рта.
— Живи как можно дольше, Пётр Петрович, — усмехнулся Лахновский. — А служи как можно выше. Чем выше, тем лучше для нас…
Это было последнее, что Полипов услышал от Лахновского.
В ту самую ночь, когда Валентик вёл уставшего и вконец измотанного Полипова на советскую сторону по знакомому уже оврагу, километрах в полутора южнее него, переходила линию фронта небольшая группа Алейникова. Кроме него в группу входили Иван Савельев, Гриша Ерёменко, Олька Королёва, которую Алейников, зная, что до войны она жила в Шестокове, попросил быть проводницей, и два сержанта-подрывника, окончивших недавно спецшколу. Группа двигалась вдоль глухой балки, тоже заросшей кустарником. Ночное небо, раскалённое за длинный июльский день, окончательно не остыло ещё, дышало теплом, все, кроме Ольки, обливались потом, каждый нёс в вещевых мешках по нескольку комплектов батарей — питание для партизанских раций. Ольке Алейников не разрешил взять ни одной батареи, у неё не было вещмешка. Она, одетая в мужские крестьянские штаны и старый пиджак, повязанная в платок, туго затянутый под подбородком, шагала впереди, время от времени оборачивалась, натыкалась взглядом на Гришу Ерёменко, шедшего следом, и сердито фыркала, как зверёк, отыскивала глазами шагающего за ним Ивана Савельева и, будто успокоившись, что он не отстал, шла дальше.
— Слушай, чего ты на меня всё фыркаешь? — спросил Гриша вполголоса, не выдержав.
— Умолкни! — сверкнула в темноте глазами Олька. И хотя были ещё на своей территории, кивнула куда-то в сторону: — А то фриц успокоит.
С самого того дня, когда Олька появилась в штабе прифронтовой опергруппы, отношения между ними сложились какие-то странные, насмешливо-неприязненные.
— Эй, барышня, — окликнул её Гриша от машины, когда она однажды выходила из штаба от Алейникова.
Девушка молча остановилась, возившийся в моторе Гриша разогнулся и, вытирая тряпкой руки, не спеша стал разглядывать с ног до головы её худенькую фигурку. Это её нисколько не смутило, она, завязанная, как сейчас, в платок, стояла и спокойно ждала.
— Разрешите познакомиться, — сказал Гриша. Он был в расстёгнутой гимнастёрке, без ремня. — Хотя бы умеренно.
— А ты будь умеренным, да не мерином, — ответила она.