— На днях партизаны пытались Бергера живым взять. Из Орла он, что ли, возвращался.
— Бергера?! Ну?! — воскликнул Алейников нетерпеливо.
— Не получилось что-то там. Убили его в перестрелке. А документы, которые были при нём, все забрали…
— Вот как… Ну, поторопимся тогда действительно.
— Пошли, — сказала Королёва.
И все двинулись в прежнем порядке — сперва Олька, за ней Гриша Ерёменко, дальше Иван, Алейников и остальные.
Синеющий край неба остался у них справа.
Поповскими эти леса назывались потому, что в двадцатых годах в них долго укрывалась банда, возглавляемая попом шестоковской церквушки Захарием Баландиным, который был старшим братом председателя Жуковского колхоза, а теперь командира партизанского отряда Кондрата Баландина, человека грузного, заросшего жёстким, поседевшим волосом. Фанатичный поп в первый же день установления Советской власти предал её публично анафеме, а заодно проклял и своего брата, который только что вернулся с фронта и был назначен председателем сельского Совета. Когда Кондрат в окружении безоружных сельчан явился в церковь и потребовал прекратить контрреволюционную агитацию, Захарий выхватил из-под рясы револьвер и в упор саданул в брата. Пуля глубоко пропахала Кондрату правую щеку, а поп, воспользовавшись замешательством, ринулся из церкви, в дверях обернулся и ещё раз выстрелил, убив наповал одного из мужиков. С револьвером в руке, распугивая встречных, он, махая полами рясы, как крыльями, чёрной птицей пронёсся вдоль улицы, угрожая оружием, остановил бричку-одноколку, вскочил на неё, схватил вожжи и, стоя в бричке, принялся нахлёстывать лошадь.
Затем по окрестным деревням он сколотил банду из таких же фанатиков, как сам, и, укрываясь в мрачном, болотистом лесу, много лет бесчинствовал по всей округе. Он жёг несколько раз коммуну, трижды посланные им люди стреляли в Кондрата Баландина, но, к счастью, неудачно. Кондрат, вооружив, чем было возможно, шестоковских мужиков, с помощью хиленьких сил милиции тоже не раз пытался банду уничтожить. Но хитрый поп был всегда настороже, врасплох застигнуть себя не позволял, и каждый раз его люди уходили в глубь лесов, за болота, где их было не взять.
Лишь в двадцать шестом году, уже с помощью регулярной части Красной Армии, банду удалось разгромить. Сам Захарий ни живым, ни мёртвым в руки не попался. Отстреливаясь, он пятился в глубь болот, но где-то оступился с тропы и захлебнулся, утонул в трясине.
Всё это Ивану, не ведая о его жизни, рассказала Олька Королёва, когда они, разыскав отряд, сидели под вечер у потухающего костерка, над которым висел котелок с остывающим чаем. Рассказала в ответ на его вопрос: отчего командир партизан зарос, как страшилище, бритвы, что ли, в отряде нет?
— А бритва есть. И парикмахеры свои в отряде имеются, — закончила она свой рассказ. — Только полщеки у Кондрата Маркеловича нету — тем выстрелом кусок мяса ему с лица сорвало. Ну, он и закрывает лицо бородой с тех пор.
Олька, не спавшая всю предыдущую ночь и весь день, усталости, казалось, не испытывала, глаза её поблёскивали сухо и строго.
— Везде оно примерно одинаково проистекало, — задумчиво сказал Иван, выслушав её рассказ. — И у нас в Сибири новая жизнь так же круто замешивалась. На смертях да на крови.
При этих словах Олька медленно, будто с трудом, повернула к Ивану замотанную платком голову, приподняла её, одновременно обнажив худую, слабенькую шею. В холодных глазах её плеснулась боль, такая явственная и пронзительная, что казалось, девушка сейчас застонет.
— На крови, на смертях замешивалась — ладно, — шевельнула она губами. И каждое движение причиняло ей, видимо, ещё более нестерпимые страдания, а глаза, до этого сухие, вдруг повлажнели. — Замешивалась — ладно. А почему… почему она и продолжается так же? Всё на тех же смертях? На той же человеческой крови?!
Глаза с каждым мгновением влажнели всё больше, наполнялись слезами. И по мере того, как это происходило, боль в них исчезала, смывалась, она глядела на Ивана всё тоскливее и беспомощнее.
И вдруг слёзы хлынули обильными ручьями, она глотнула судорожно воздуху и, захлебнувшись им, задохнулась, упала, уткнулась головой в его колени, худые и острые плечи её затряслись.
В первое мгновение Иван растерялся. Он вообще с того момента, когда девушка, выйдя из землянки, где Алейников и партизанские командиры давно совещались о чём-то, вдруг подошла и села к костерку, чувствовал себя скованно, а теперь и совсем не знал, что делать.
— Ну, это ты зря — плакать, — произнёс он первое, что пришло на ум, тронул её за вздрагивающие плечи. — Война же эвон какая. Потому и кровь… и смерть. Будет, дочка, слышь… Не надо.
Она оторвалась от его колен, сперва ладонями, по-детски, вытерла слёзы. Потом достала из кармана платочек.
— Не могу я больше, дядя Ваня… — всхлипывая, произнесла она, вдруг назвав его так. — Сил у меня больше нет никаких.
— Да что ж… понять можно.
— Нет, нельзя… — И она опять зарыдала, ткнувшись лбом ему в грудь.
— Ну-ну… Будет. Ей-богу.