– Приятного аппетита, Роман Никитич. Спасибо, и вам, Роман Никитич, – сказал и уплёл всё быстрее, чем готовилось. Растворил в кружке кофе. Подумал, добавил остатки молока. Подумал ещё и положил ложку сахару. Попробовал. Съедобно. Взял кружку в руки и снова уставился в окно.
Свет уже заполнил небо. Оно посерело, постепенно озаряясь из глубины. На его фоне чёрно и резко проступала яблоня. Дедова, Рома помнил, как он сажал её: самому было года четыре, ати приехал зачем-то в город, редко он здесь бывал, но вот появился, взял лопату и посадил в саду яблоню. Мать, правда, говорила: во дворе, – потому что какой это сад, если там одна яблоня, но Роме нравилось, что она одна, и сад называл садом – таким дзенским, с одинокой яблоней. Листья на ней ещё держались, а яблоки Рома собственноручно поснимал неделю назад, оставив только на макушке – для птиц. Ати всегда делал так же. Надо делиться, говорил. Оставленные яблоки объедали ещё до наступления морозов – налетали стайками свиристели, мигрирующие в ноябре, останавливались на дедовой яблоне, свистали целый день и уносились дальше, как оживший ветер, оставив дерево пустым. Но становилось приятно. Делиться приятно.
Сейчас ещё никто не прилетал, яблоки виднелись на фоне неба. Рома посмотрел на них, посмотрел на небо, озаряемое на востоке, за домом, и тёмное, насыщенно там, где была Итиль. Допил кофе одним махом, как лекарство, поднялся и пошёл одеваться.
Потому что терпеть это было уже невозможно. Он обязан был попробовать ещё раз.
– Мяу? – удивлённо спросил Гренобыч, появившись на веранде и глядя, как Рома натягивал свитер, морщась от боли.
– А что делать, друже? Надо. Надо – значит, надо. – Он присел на корточки, завязывая шнурки. Делать это стоя не мог. – Проверить надо. Вдруг пустит. Понимаешь?
Вскинул голову на Гренобыча. Кот ничего не сказал, ушёл в дом. Рома посмотрел ему вслед и вышел тоже.
Он шагнул в прохладное утро, и даже плечи развернулись, так вдруг стало хорошо от влажного воздуха, от подслеповатого рассвета. Сперва даже ускорился, потом сбавил шаг – как он ни бодрился, тело ныло. Оно не хотело никуда, оно жаждало отдыха, но Рома понимал, что, останься он дома, – изведётся. Надо попробовать пойти туда снова, он не понимал, что случилось в прошлый раз – забыл, заплутал, не пустили? Но почему? За что? Надо проверить. Надо сходить опять, иначе – он чуял – никогда уже не вернётся.
Когда он шёл через поле, солнце поднялось, и всё пустое пространство перед ним, до самого леса озарилось мягким, тёплым светом. День обещал хорошую погоду, без ветра и дождя. День обещал, что всё будет хорошо. День просто обещал.
– Не торопись, Роман Никитич. Не убежит, – бормотал, но не торопиться не мог, чувствовал, что невольно разгоняется и уже почти бежит. Резко сбавил темп, выдохнул.
Лес уже желтел клёнами и берёзами. Трава, мёртвые дудки и низкий подшёрсток, сама земля, – всё было сырое, пахло перегноем, запах бодрил и будоражил. Ноги до колен быстро вымокли, но Рома не обращал внимания. Временами он уже начинал забываться, и, обнаруживая это, радовался и пускался быстрее. Земля сама просилась под ноги, ложилась, скользила. Деревья огибали его. Солнце, игравшее в лёгком подлеске, стало отходить и повисло где-то над головой. На лицо липла развешенная для просушки паутина, красные мухоморы на мшистых проплешинах, мягких, уютных, мелькали яркими светофорами. Краем сознания он отмечал, что мусора, всего этого человеческого шлака не видит, но рассуждать об этом себе запрещал. Нельзя думать. Просто смотреть. Видеть. Скользить. Стать тенью леса, ветром. Раствориться. Слышать, чуять. Как мягко ложится в безветрии упавший с клёна лист. Как хлопает по соседнему стволу ни с чего разыгравшаяся тоненькая осинка. Как каркнул где-то невидимый ворон.
Рома остановился, поднял голову к небу.
Во́роны здесь жили, он знал. Большие, чёрные с внушающим уважение размахом крыльев. Порой он их слышал. Негромкий вкрадчивый клёкот. Обычно два. Сейчас был один, и интонации другие. «Сюда-сюда», – послышалось ему. Но птицу не видно.
Рома прикинул, с какой стороны долетело, и пошёл в том направлении.
Деревья замелькали гуще. Травы не было, штаны высохли. Чуть не наступил в ручей. Вовремя отдёрнул ногу. Ручей, почти невидимый в уютной лесной подстилке, почти неслышимый во мху, тихий и чистый, перекатывался серебром. Напиталась земля, насытилась влагой, теперь отдаёт, наполняет свои протоки. Он опустился на колени и напился, черпая ладонью. Потом поднялся, перешагнул, пустился было дальше – и вдруг резко затормозил, оказавшись на просторе, которого не ожидал.
Это была поляна. Его поляна. Которую он всю ночь жаждал. Он был дома.