И тут же рождалось в ней темное, мучительное, что жаждало напомнить обо всем, кричать: зачем уехал в Москву, почему не вернул ее синеглазую дочь домой, отчего так поздно явился в обитель… И еще тьму обвинений.
Она молчала. Облизывала иссохшие губы, теребила одеяло, отворачивалась, когда синева его оказывалась слишком близко. Степан не сдавался, говорил ей что-то про заимку, про дела с тобольским воеводой, про неведомый рог, который продал с большой выгодой. Глядела сквозь него и кивала, мало понимая, о чем он, спрашивала, нет ли вестей о Сусанне, и отворачивалась, услышав обычное: «Вестей нет».
– А у нас сын был, – однажды разлепила она губы.
Уколола – не уколола?
– Сын?
Теперь уже Аксинья поглядела на него. Недоумение в синих глазах и тень, набежавшая, когда понял, о чем она, принесли тихое ликование.
Путано сказывала ему, как обнаружила после его отъезда, что тяжела. Как радовалась, зная по тайным приметам: мальчик, сын в утробе, наследник Степана Строганова, долгожданный, выстраданный. Как не решилась написать в письме, помня про его молодую невесту. Как берегла покой, гнала дурные мысли и в шаге от темной кельи, на допросах у дьяка, верила, что сбережет сына, что чудом вернется Степан иль дотянется единственная его рука до Соли Камской, защитит ту, кого он повел по кривой тропе.
Наивная, дурная баба.
Ни Степана, ни длинной его руки, ни единого заступника во всем холодном городе.
Только шипение головешки на коже, темница и безверие.
Сынок ее, плоть ее, последнее дитя… После допроса потеряла она его…
Степан ничего толкового не сказал, а она, кажется, даже успела посмеяться ему вослед. Или ей померещилось?
Мужчина стоял на берегу речки и глядел на мелкую рябь. Борода его была сизой, спина согбенной, одежа потрепанной, точно шел издалека. Он казался спокойным, почти равнодушным, но Аксинья замерла в великом страхе. Встретив на улице, прошла бы мимо, но здесь, в укромном месте, где зародилась их нежность, она была обречена узнать его.
Отчего-то подумала про нож или иное оружие, поглядела на свои руки. Они тряслись и казались чужими. Гладкие, белые, молодые, словно Аксинье кто-то вернул молодость.
– Пойдешь со мной? – спросил мужчина, не поворачиваясь, и вдруг она увидела, что в деснице его что-то есть.
– Я тут останусь. – Голос Аксиньи звучал спокойно, а сама все оглядывалась: палку бы найти крепкую, чтобы не сломалась в руках.
– Если не ты, тогда она пойдет, – ответил он и наконец поворотил лицо.
Темные, дикие глаза горели огнем, да не только гнева – углядела что-то еще. Лицо его на миг стало лицом того, кого любила: сочные губы с улыбкой, ласка во взоре.
– Кто? – молвила Аксинья тихо, а он уже тряс тем неясным, что зажато было в его руке. Крохотная лесная птаха с кровяным пятнышком на груди пыталась вырваться, трепыхала крыльями, но мужчина крепко держал ее за тонкие, словно соломинки, лапы.
– Дай обниму на прощание, – еще ласковей сказал он.
Аксинья стояла недвижима, а мужчина слишком быстро для хромца оказался рядом, наклонился, языком вторгся в ее уста, сжал ее спину, точно железными руками. Она же, словно околдованная, и слова не сказала против, даже когда он поднес птаху близко и крылья коснулись ее губ. И захохотал, снова обратившись в черного волка, что рвал ее острыми зубами.
Она просыпалась, стонала и вновь приходила к тому берегу, боялась мужа своего Григория Ветра, жалела о том, что нельзя переписать судьбу свою и освободить себя и его от неволи. А та красногрудая птаха с каждым сном все жалобней пищала.
Эпилог
1. Шипы
Жалко его: будто и не человек вовсе, а все ж чувствовал, мучился, страдал. Нютка и сейчас всплакнула, поминая дядьку. Не видала его здоровым, не говорила, знать не знала, что он за человек. А все ж чуяла: куда лучше злющей тетки.
Накануне весь дом переполошился. Девка, что денно и нощно сидела у дядьки Митрофана, завопила тонко, побежала к старшей служанке, та – к хозяйке. Сказывала, дядьку выворачивало, пена на губах выступила, глаза закатывались – и девка решила, что вселился нечистый. Нютка не испугалась – пошла смотреть со всеми. Увидала несчастного мертвеца, плакала громко, со всхлипом, а тетка закрывала глаза, вздымала руки, точно хотела показать свое горе небесам: «Муж мой родимый, на кого меня оставил?»
Ту девку, при которой умер дядька, она велела пороть нещадно, мол, недоглядела, уморила хозяина. Служанки шептали, тетка озлилась, что муж умер. Да не от большой любви и скорби.
Нютка стояла вместе со всеми, глядела, как тетка склонила голову в темном убрусе, у постели, откуда несло смертью. Потом молодых прогнали. Нютка знала, что покойника будут обмывать, ворочалась, видела какие-то темные тени в углах клети и дрожала под тонким одеялом.
Ранним утром тетка позвала ее в ту самую клеть, где умер дядька Митрофан, словно было им о чем говорить.
Пахло чем-то тяжелым, отвратным: сквозь запах свечей и лежалого льна пробивался иной дух. Нютка уже знала: так пахнет смерть.