Расправившись с вражескими бомбардировщиками, наши летчики снизились и с минимальной высоты начали «прочесывать» из пулеметов окопы гитлеровцев. Бешено заработали неприятельские зенитные орудия и пулеметы. Самолет Цоколаева получил пятнадцать пробоин. Но больше всех пострадал Лазукин. Осколком разорвавшегося в кабине снаряда он был смертельно ранен в грудь. Ему перебило правую руку. Обливаясь кровью, Лазукин не выпустил из рук штурвала и сумел довести самолет до своего аэродрома. Собрав в себе остаток сил, он тихо сказал подбежавшим к самолету товарищам:
- Передайте командиру… задание выполнено.
…В один из трудных боевых дней я почувствовал, что ноги перестают меня слушаться, словно к ним привязаны железные гири. Обгоревшие во время несчастного случая на границе, они теперь снова стали донимать меня все усиливающимися резкими болями.
Я и раньше нередко, особенно в полетах, чувствовал, что с ногами у меня неладно, но крепился, старался не думать об этом. Да и на земле, после полета, [41] они почему-то особенно мерзли. Некоторые летчики даже удивлялись, что я раньше всех, при первых заморозках, надел меховые унты.
Как- то я пришел на аэродром с палкой. Это заметил врач.
- Что с вами, Белоусов? - спросил он.
Мне надо было вскоре лететь на прикрытие трассы, и я, боясь, что врач меня задержит, ответил:
- Так, пустяки. Оступился, когда выбирался из кабилы.
Врач хотел все же осмотреть ноги, но я отговорился: «Некогда», - и пообещал, что после полета обязательно к нему зайду. Но после того полета не зашел: на следующий день опять предстоял вылет. Правда, вечером, оставшись один в комнате, я сам внимательно осмотрел ноги; и меня смутила не столько боль, сколько их нечувствительность к теплу, хотя правую ногу я чуть ли не всунул в растопленную печурку. После этого попробовал лечиться в полевом госпитале. Вроде стало лучше, и я продолжал летать, старался забыть о боли, шутил с врачом.
Я считал, что мой недуг ничтожен по сравнению со страданиями жителей осажденного Ленинграда, особенно женщин и детей, эвакуацию которых из кольца блокады прикрывал наш полк.
Однако теперь, когда ноги стали для меня словно чужими, я уже встревожился не на шутку. Никому ничего не сказав, пошел на командный пункт, отдал необходимые распоряжения начальнику штаба (в то время я командовал полком) и лег отдохнуть в надежде, что сон восстановит силы и вернет прежнюю бодрость. Но это не помогло. День ото дня становилось все хуже. И вскоре наступила развязка… [42]
Я должен летать!
Возвратившись с боевого задания, я зарулил самолет на стоянку, отстегнул ремни - хотел выйти поразмяться, но не тут-то было. Я не сумел даже подняться с сиденья, словно прирос к нему. «Парашют мешает», - решил я, успокаивая себя. Освободился от парашюта. Но и тогда мне не удалось встать.
Сразу же припомнился недавний разговор с врачом Доленковым. Заметив однажды, что я хромаю, он поинтересовался, в чем дело, и категорически потребовал, чтобы я зашел в санчасть. Как ни отнекивался я, а пришлось подчиниться.
- Вот что, командир, - сказал Доленков, осмотрев мои бледные, будто бескровные, ноги. - Боязно говорить, а молчать еще страшнее: надо немедленно уезжать в тыл и лечиться.
- Хорошо, уеду, - ответил я, - а пока вы молчите. Полковнику Романенко я сам доложу.
Но, оказывается, за мной уже давно наблюдал полковой врач Грабчак. Ему казалось подозрительным, что я с каждым днем все меньше ходил по аэродрому, стал чаще пользоваться автомашиной. Вот и теперь, заметив мои безуспешные попытки вылезти из кабины, он первым подбежал к самолету и помог мне сойти на землю. [43]
Теперь скрывать болезнь стало бесполезно.
Вечером собрался консилиум врачей. «В глубокий тыл», - единогласно решили они. Но я не соглашался с ними: не хотелось покидать фронт.
Ночью прилетел командир дивизии полковник Романенко. Врач уже обо всем успел сообщить ему по телефону.
Романенко, хотя и считался с моим желанием продолжать боевую работу, мягко, но настойчиво сказал:
- Надо ехать, Леонид. Ты со своими орлами славно повоевал. Скажу по секрету: скоро полк станет гвардейским. А сейчас для тебя главное - вылечиться. Ведь ты сам как-то говорил, что ноги твои испытали столько, сколько шасси старого самолета: они и горели, и мороз их прихватывал - пора дать им хороший ремонт.
Заканчивая разговор, полковник уже тоном приказа произнес:
- В путь, Белоусов! Так надо!…
- Но все-таки я вернусь, - ответил я командиру.
- Я тоже в этом не сомневаюсь, - согласился полковник и, помолчав, добавил: - Только будь и в тылу таким же мужественным, каким был на фронте.
…Через несколько дней я оказался в тыловом госпитале в Алма-Ате. Спонтанная гангрена обострилась. Даже морфий не мог избавить от нестерпимой непрерывной боли. На правой ноге разрасталась язва.